Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 113 из 119



Пробирался и выскальзывал во двор через узкую боковую дверцу. Выскальзывал в тот момент, когда сторожившая дверцу нянечка первого этажа, широко расставив ноги в стоптанных чунях и согнувшись в пояснице, выжимала над ведром холщовую тряпку, чтобы, намотав ее на швабру, выбрасывать перед собой, а затем подтягивать к себе. Выбрасывать — и подтягивать. Подтягивать и — выбрасывать. Иными словами, мыть полы. А я в этот момент — выскальзывал. Выскальзывал незаметно, потому что, кроме нянечки, никого в коридоре не было. Выскальзывал, но — уже не счастливчиком, охваченным сумасшедшей, восторженной радостью безнаказанного прогульщика, а самым несчастным человеком, который избежал одной пытки лишь ради того, чтобы найти другую.

Другая же, еще более мучительная пытка заключалась в том, что и во дворе мой взгляд натыкался на ту же безнадежную и унылую пустоту. В огромном, с множеством укромных уголков, лазов между сараями и всяких закоулков дворе — на ту же, означавшую, что рядом нет Гали. Как ни ищи, как ни заглядывай во все эти уголки и закоулки — нет ее, и все тут, и какая тебе радость с того, что сам ты при этом есть? Да совершенно никакой тебе с этого радости, потому что ты для себя — обуза, крест, чугунная гиря, которую приходится перетаскивать из угла в угол. Бросить эту гирю нельзя (все-таки гиря!), и вот ты перетаскиваешь ее, шарообразную, пудовую, неподъемную! Из угла — в угол, из угла — в угол! Перетащил в один — перетаскиваешь в другой, перетащил в другой — перетаскиваешь в третий. И эта чугунная гиря — ты сам, но не тот, какой ты есть, если рядом Галя, а как бы отнятый от нее, отслоившийся и отпавший.

В этом, собственно, и родство

Таким отслоившимся и отпавшим я и чувствовал себя, слоняясь по двору, и моя любовь-бусинка тускло поблескивала в щели пола Маленькая, стеклянная — в щели между досками: может быть, тогда-то мне и открылся в любви этот странный экзистенциальный отсвет, похожий на болотное зарево, на блуждающий огонек, на пляшущую в воздухе искорку. Открылся, чтобы затем дразнить, показываясь то справа, то слева, заманивая и зазывая: иди, иди, не бойся. Если послушаешься и пойдешь, то и конец тебе: назад уже не вернешься — сгинешь в топких болотах, завязнешь в зыбкой трясине, и даже следов твоих никто не найдет. Если же не послушаешься, то задразнит, засмешит, заморочит, и какая там любовь — рассудок бы не потерять!

Признаться, и я терял рассудок. И всякий раз это случалось не от любви, а от поддразнивающих сомнений: вот словно бы и влюблен, и счастлив, и с нетерпением ждешь назначенной встречи. Но в то, же время все происходящее с тобой, влюбленным и счастливым, словно бы отбрасывает некий отсвет, который тревожно высвечивает в тебе — на самом донышке сознания — обманчивую мысль, что не очень-то ты и влюблен, и не особенно счастлив, и не с таким уж нетерпением ждешь. И назначенная встреча вызывает в тебе необъяснимое, бредовое желание убежать и спрятаться за угол дома. Мысль, повторяю, обманчивая, и от бредового желания, казалось бы, так легко отмахнуться. Но она навязчиво преследует, внушает тебе, что ты пойман, что ты в ловушке и пропала твоя буйная головушка. Убежишь как миленький и спрячешься за угол дома. Спрячешься, затаишься, а затем еще этак незаметно выглянешь и посмотришь: а что поделывает любимый человек? Очень уж тебе любопытно: что? Стоит, прислонившись спиною к фонарному столбу, в недоумении озирается по сторонам или кружит по площади, сверяя маленькие ручные часики с большими уличными часами? И какое у нее при этом лицо — удивленное, обиженное, встревоженное или мстительно-спокойное? Очень уж любопытно — какое?

А главное, касается ли его загадочный отсвет — тот же самый, которым отмечено, озарено и твое лицо? Да или нет — для тебя это очень важно! Настолько важно, что, если да, касается, ты готов выбежать из-за своего укрытия и броситься к ней в объятия, осыпая поцелуями ее руки и вымаливая прощение за пятиминутное опоздание. Вымаливая и клятвенно заверяя, что ты ждал, мечтал, стремился, изнывал от нетерпения увидеть. Если же нет, то опоздавший так и будет подпирать стену дома, спрятавшись за его углом и уткнувшись лбом в холодный камень, пока любимый человек не сверит напоследок часы, не вздохнет с безнадежным унынием и не канет в провал метро. Вот что такое отсвет — в нем-то, уверяю вас, и таится загадка любви или того самого избирательного сродства, которое властно влечет вас к любимому человеку. Да, мы выбираем людей, зацепившихся за жизнь тем же способом, что и мы сами, — в этом, собственно, и родство. Родство двух пожелтевших, окаймленных багрянцем дубовых листьев, сорванных ветром и — зацепившихся. Зацепившихся и повисших на лесной паутинке — вот вам и вся любовь! Давайте говорить проще: не любовь, а экзи… экзистен…

Экзистенция, милостивые государи, ядовито-зеленый отсвет!





Вот, почему вдвоем вам бывает так одиноко, отовсюду корчит плаксивые рожицы тоска, и хочется подпереть собою какую-нибудь стену и уткнуться лбом в холодный камень. Холодный и ноздреватый — как сама жизнь. Уткнуться и никого не видеть. Не видеть и не слышать. И в тот самый момент, когда действительно — никого, почувствовать, как вам хорошо. Хорошо оттого, что плохо и хуже быть не может. Предельно, до конца, до донышка хорошо, а уж это чувство — будьте уверены! — истинное…

Объяснимое и даже похвальное…

Но бывает и так, что в одиночестве вы совсем не одиноки, и тоска не корчит плаксивые рожицы, и вам не хочется подпирать собою стену, и все происходящее с вами отбрасывает совсем иной — голубоватый — отсвет. Голубоватый, струящийся, похожий на бледное зарево рассвета. Тот самый отсвет, который мы называем евангелическим. Он касается вас, милостивые государи, и ваше одиночество скрадывается, словно клубящаяся, кл䬟чковатая ночная тьма, и вам становится так хорошо, что от этого даже делается плохо. Плохо оттого, что хорошо и лучше быть не может, — тоже, знаете ли, предельное чувство. Предельное и истинное, оно знакомо всем экзистенциалистам — в том числе и мне, слоняющемуся по двору в отчаянном и безнадежном сознании того, что Галя Кондратьева сегодня не пришла в школу.

Сегодня не пришла… сегодня не пришла, говорю я себе, и вдруг — голубоватый отсвет! — мое безнадежное сознание рассеивается, и я понимаю, как это хорошо, прекрасно, великолепно, что не пришла сегодня. Не пришла сегодня — значит, придет завтра, а сегодня — я сам к ней приду. Возьму и приду — как это просто, ведь я ничего не боюсь, и меня ничто не остановит! Я чувствую такую бесшабашную уверенность в себе, что готов расхохотаться, взвизгнуть, пискнуть, отбить чечетку, пройтись по земле колесом! Я знаю, что Галя Кондратьева живет в соседнем восьмиэтажном доме со львами! За аркой сразу налево — угловой подъезд. И я могу подняться к ней в зеркальной кабине лифта с перламутровыми кнопками на дубовой панели! Могу позвонить в высокую дверь с начищенной медной ручкой, терпеливо дождаться, когда щелкнет замок и звякнут цепочки, вежливо поклониться в ответ на недоверчиво-хмурый взгляд из дверного проема и с выражением скромного достоинства произнести, что хочу сообщить ей, какие нам заданы уроки.

Сегодня она пропустила, и я хочу сообщить — вполне объяснимое желание для товарища по классу. Объяснимое и даже весьма похвальное: так и должны поступать примерные товарищи, верные друзья, хотя их еще не познакомили с мамой, не представили папе и бабушке. Не познакомили, не представили, но они — должны. Поэтому, охваченный лихорадочной, взвинченной решимостью, я поднимаюсь на лифте, звоню, вежливо кланяюсь и говорю. Говорю и в этот самый момент вспоминаю, что завтра — праздник и поэтому никаких уроков нам не задали. Тут они все стоят в выжидательных позах — Галя, ее мама и бабушка, а я вспоминаю с паническим ужасом, с обморочным головокружением и ватной слабостью в ногах, но все равно говорю. Говорю и даже для убедительности расстегиваю портфель, явно собираясь достать дневник, в котором записано домашнее задание. Расстегиваю и шарю в нем дрожащими руками, извиняющейся улыбкой показывая, какой у меня там беспорядок.