Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 119



— «Явился!» — сказал я о себе словами матери, которая именно это должна была сказать и именно таким тоном.

Мать оставила мое паясничанье без внимания и выдержала паузу, чтобы произнести то, что действительно собиралась произнести.

— Или ты с ней порвешь, или у меня больше нет сына! — Эта фраза была ею приготовлена заранее и прозвучала с комичным оттенком, который в первую очередь уловила она сама.

В знак моего недоумения, вызванного столь угрожающим ультиматумом, я пожал плечами, присвистнул и стал расшнуровывать лыжный ботинок.

— Ты слышишь?! — спросила мать, чувствуя, что начала неудачно, и поэтому с капризной настойчивостью требуя к себе особого внимания.

Отец вскочил со стула, немыми жестами умоляя меня ответить. Я сказал, что все прекрасно слышу, и он такими же жестами донес мой ответ до матери. Она выпрямилась и сложила руки на груди, чтобы справиться с волнением и в то же время показать, как я, негодный, ее разволновал и расстроил.

— Ты, сын хороших родителей, связался с… — Мать сдержалась и не произнесла вслух того, что было бы неприлично в разговоре между хорошими родителями и их не совсем еще пропащим сыном. — Я понимаю, ты молод, горяч и не проконтролировал себя, поддался безрассудному влечению. Но зачем то, что произошло раз или два, превращать в целую историю?! Ты не знаешь, какие бывают женщины и как легко тебя обвести вокруг пальца! Я уже не говорю, что ты можешь подцепить дурную болезнь…

Вынужденная прибегать к таким аргументам, мать беспомощно обернулась к отцу, уступая ему право действовать там, где ее женские силы решительно иссякали.

Со мной творилось странное: я что-то злобно выкрикнул, расхохотался, упиваясь своим смехом, судорожно взмахнул руками, словно вышедшими из подчинения, бросился на кухню и сел там истуканом вплотную к двери. Отец робко постучался, сквозь матовое стекло двери, делая мне умиротворяющие знаки. Тогда я встал и выключил свет, чтобы меня вообще не видели из коридора.

— Петя, — прошептал отец, — ты просто пообещай. Мама простит.

Я всей тяжестью упрямо привалился к двери, чувствуя затылком холод стекла и слыша за собой возню: мать уводила отца, умоляя его успокоиться, а он упорствовал, упирался, опасаясь, что без него, миротворца, мы окончательно рассоримся. Матери все-таки удалось спровадить его в комнату; через минуту она вернулась и требовательно постучала.

— Открой! — Голос не допускал возражений.

Чем отчаяннее упирался я в дверь, тем настойчивее подчеркивала мать, что не собирается мериться со мной силами: у нее есть иные права для того, чтобы потребовать от меня послушания. Тогда — чуть не сбив ее с ног — я открыл дверь, выбежал из кухни, ворвался в комнату, достал из-под буфета фанерный чемоданишко, с которым меня когда-то отправляли в пионерский лагерь (на крышке сохранилась наклейка с именем и фамилией), и стал бросать в него вещи.

— Ты куда?! — в панике воскликнул отец, призывая мать воздействовать на меня, раз в его собственные задачи входило успокоиться и не волноваться.

Мать увела его на кухню, так как теперь арена ее дуэли со мной переместилась в комнату.

— Куда ты?! В притон той женщины?! — Она властно взялась за ручку чемодана.

Было очень забавно: я держал чемодан, мать наваливалась на него всем телом, стараясь, чтобы он вновь соприкоснулся с полом. А наклейка на фанерной крышке напоминала о тех временах, когда я, целомудренный и невинный, просыпался под звуки пионерского горна, не помышляя ни о каких соблазнах, кроме хорошей отметки за собранный гербарий и лишнего стакана компота из сушеных яблок, чернослива и маринованных вишен. Да, вишен, косточки от которых можно потом долго катать языком за щекой.

Мои каникулы мы пробездельничали, просыпаясь поздно, этак часов в двенадцать, затем подолгу завтракая, приглядываясь к погоде за стеклами и лениво размышляя на предмет того, стоит ли вообще показывать нос из дома. Я словно не знал, где я, в чужом городе, на чужой планете. В моем сознании произошел легкомысленный сдвиг, и то, что должно было меня заботить и угнетать — разгневанные родители, чужая квартира, соседи за стенкой, — казалось мне нарисованным на белой простыне экрана иллюзорным кинолучом с роившимися в нем пылинками. Зато реальность этой комнатенки получала странную выпуклость, и каждая вещь стала чуть ли не символом, высшей категорией бытия, носительницей сокровенного жизненного смысла: разбросанные на столе карты, чугунная сковорода, солдатское одеяло…



Мы вели беспечную и упоительную богемную жизнь. Ближе всего к дому был магазин с вывеской «Соки-Воды», и, чтобы лишний раз не появляться на ворчливой и придирчивой коммунальной кухне, мы ударились в вегетарьянство, сыроедение и пили лишь виноградный сок из большой и пыльной стеклянной банки, вскрытой консервным ножом. Я забыл о библиотеке, старике Карамзине, зато Лиза преподала мне другую науку.

— Видишь, с портфельчиком, в каракулевой папахе, в ухе слуховой аппаратик и цыганская серьга? — шептала она, когда мы чинно прогуливались по саду Эрмитаж, Тишинскому рынку, Большой Ордынке или Марьиной Роще (ее особенно притягивали такие места). — Это Мамуля, карточный шулер… А этот маленький, чернявый, с алыми губками, гладко причесанный, в перстнях — Исидорчик, старую мебель скупает.… А вот старушка с палочкой, в берете с наушниками, воротник из драной собаки, на нее шесть маклеров работают, богатющая и скупая, ведьма…

Наведались мы и к тому запорожцу. Вышли из продуваемой февральским ветром, заметенной метелью электрички на загородной станции с теремной террасой вокзала, врезанными в спинки скамеек литерами «МПС» и запотевшим окошком кассы. Платформы были только что расчищены, снег еще не затоптан, бел. И мы побежали, чтобы окончательно не замерзнуть, не закоченеть… Запорожец оказался приверженцем купеческого барокко, и мы сразу заметили точеные балясины, резное кружево наличников, гривастые коньки крыш.

— Сейчас в полушубке, в подбитых валенках… — стал я предсказывать.

Так и вышло.

— Лизочка! — Валенки заскрипели по снегу, полы дубленки распахнулись, и я смущенно пожал большую, мягкую, нататуированную руку хозяина.

Запорожец познакомил нас с женой, заварил чаю, принес пузатый графинчик с наливкой, и мы славно посидели в оранжерейке, любуясь зимними розами. Жена его тоже была пряничная, румяная, с толстой косой, венком уложенной на голове.

— А это Лизочка, моя первая любовь, — сказал ей запорожец.

…Оно было отчаянно, неправдоподобно счастливым, наше арбатское затворничество среди зимы с ее воздухом, жестким, словно холст, похожими на зачехленную мебель домами, малиновым инеем, белым паром над вентиляторами метро и чугунными решетками бульваров, обожженными морозом. Мы не заглядывали в будущее, и только однажды Лиза мне тихонько, вкрадчиво сказала:

— Тебе надо вернуться домой… В твоем возрасте так бывает: убежал, а теперь надо вернуться.

— Сумасшедшая, дуреха, никогда!

— Я же знаю, ты вернешься…

— Может быть, ты не только отгадываешь прошлое, но и предсказываешь наперед?!

И Лиза рассказала мне все, что со мной будет. Я женюсь на Сусанне и тем самым попаду в яблочко: будет у меня и аспирантура (ее отец сумеет выхлопотать для меня местечко), и кандидатский диплом на гербовой бумаге, и кармашек с моим именем на кафедре (для записок), и домашний уют, и дети-двойняшки, оба курносые, с голубыми глазами.

«Но что будет с ней?!» — думал я, не решаясь ничего предсказывать.

Спасаясь от снега, мы вбежали в метро. Я закрыл зонт (после морозных дней снова была оттепель), состучав с него на мозаичный пол маленький сугробик, и развернул Лизу к себе спиной, чтобы смахнуть мокрый снег с ее воротника. Она терпеливо ждала, стараясь искоса подглядеть, что я там с ней выделываю, не собираюсь ли с рычанием наброситься на нее сзади, вырвать зубами клок меха или нежно поцеловать в шею…

И тут меня окликнули: