Страница 47 из 77
— Ты пьян, Скотт, — сказал Эрнесто.
— Начинать роман следует с какой-нибудь случайной фразы: «После того как медицинская комиссия признала его полным идиотом, Швейк ушел с военной службы и промышлял продажей собак, безобразных ублюдков, которым он сочинял фальшивые родословные».
— Ты пьяный скот, — сказал Эрнесто.
Лев Толстой обходился без тренера и даже без толкового секунданта. Перчатки ему завязывал его личный врач, лысенький доктор Душан Петрович Маковицкий, чех, который ничего в боксе не смыслил. Маковицкий был очень добрым человеком, убежденным антисемитом и противником насилия, поэтому Толстой взял его и в лечащие врачи, и в секунданты — хороший врач должен быть убежден хоть в чем-нибудь. В перерывах доктор Маковицкий наливал из зеленой бутылки родниковую воду в белую эмалированную кружку, и Толстой жадно глотал родниковую воду из эмалированной кружки, высоко задирая свою седую бороду. Бородища у Толстого была, конечно, некорректная, многие боксеры обижались на него за эту некорректную бороду, которая закрывала его подбородок и грудь, сбивала сопернику прицел кулака и аммортизировала удар. Брови у графа тоже были некорректные, эти брови Толстой в юности нарочно сбрил да еще припалил свечой, чтобы новые брови отросли густые и жесткие, как канаты; такие некорректные брови трудно пробить кулаком и пустить кровь. В правилах спортивных единоборств нигде не записан запрет бороды у спортсмена: борода-не-борода — дерись! А ведь борода мешает не только психологически, когда перед тобой развевается черная, рыжая или седая мочалка, но и физически — в потных соприкосновениях борода колет, щекочет, трет шваброй по раскаленному телу, и Хемингуэй специально к бою с Толстым отрастил и себе бородку, чтобы смутить Толстого и скрыть свой квадратный подбородок. Но Великому Лео было все до фени. Он не порхал по рингу, как Анри Бейль-воробей, не бил с размаху, как Иван Тургенев, он вообще не бил; он коряво ходил по рингу на своих кривых кавалерийских ногах в длинных черных трусах по колено и лишь имитировал удары своими кривыми руками артиллериста. Из глубины огромных подбровных впадин на Эрнесто Хемингуэя смотрели желтые внимательные неандертальские глаза. Вся сила Великого Льва была в этих желтых умных глазах. Это не были ленивые хитрые глаза зверя — никакого зверя Эрпесто не испугался бы, не зря он дразнил африканских львов. Этот человек был страшнее любого зверя — этот человек был умнее и зверее самого Эрнесто.
— Я подслушаю, о чем они говорят, — сказала Гертруда Стайн и направилась в обход ринга к противоположному углу. Потом вернулась и сказала, нисколько не удивляясь: — Нам конец. Знаете, ребята, о чем они говорят? Они говорят об употреблении французского языка в русской литературе.
Вот какие разговоры между Львом Толстым и Душаном Маковицким подслушала Гертруда Стайн в перерывах между раундами:
— Лев Николаевич, почему у вас Наполеон в «Войне и мире» говорит то по-русски, то по-французски? — спрашивал Маковицкий, обмахивая Толстого полотенцем.
— Меня об этом уже спрашивали, mon ami, — для чего в моем сочинении on dit, поп seulement русские, mais et французы, tantot en russe, tantot en francais? Reproche в том, что лица on dit et ecrivez en francais в русской книге, подобен тому упреку, qui бы сделал perso
— То же самое и с ненормативной лексикой, — продолжал Толстой в ауте между вторым и третьим раундом. — Главное и драгоценнейшее свойство искусства — его искренность. Когда Кутузов после Бородинского отступления говорит, что «французы будут у меня говно жрать», я не могу в целях ложно понимаемой художественности заменить это слово на какое-нибудь другое — например, на французское «merde» или на русское «дерьмо», или на украинское «гiмно», или на аптекарское «кал»; но с целью ненарушения художественной правды оставляю это грязное русское слово в том виде, в каком оно было произнесено Кутузовым после Бородинского сражения.
— Лев Николаевич! Ну, «govno» — это еще туда-сюда, это слово и я могу выговорить, но есть и другие слова… — сказал Душан Петрович, раскручивая пропеллером перед лицом Толстого мокрое полотенце.
— Какие же еще слова, Душан Петрович?
— Я затрудняюсь… Разве сможете вы, граф Толстой, послать человека на три буквы?
— Nah… что ли? Конечно! Мое любимое слово. Послать nah… плохого или глупого человека — за милую душу! Подумайте, Душан Петрович, — если я каждый день слышу о женских затычках и прокладках, о подтирках, горшках и унитазах, о всяких сексуальных аксессуарах, которые напрямую вызывают у меня ассоциации с образами человеческого низа и зада — тут я полностью согласен с Фрейдом, — то почему я не должен называть эти образы своими именами?
Эрнесто не имел определенного плана на финальный бой, он не знал, что будет делать. Как-то отмахиваться, отбиваться, выжидать. Ему мог помочь только случай. Мало ли что случается на жизненном ринге. Проломится ринг, рухнет потолок…
Богатый высокомерный янки из англосаксов, сидевший рядом с Гайдамакой, но болевший почему-то не за Эрнесто, а за Толстого, — вдруг покраснел, его чуть инфаркт не хватил.
— Вам плохо? — спросил Гайдамака по-русски. Американец побагровел и посмотрел на него.
— Вызвать вам врача? — спросил Гайдамака по-английски.
— Да пошел ты на… — тяжело дыша, ответил этот типичный янки на чистом русском. (Потом они познакомились; оказалось, что Гайдамака сидел рядом с основоположником троцкизма — это был тоже Лев, но по фамилии Бронштейн, которому мексиканский художник Ривера обещался проломить голову ледорубом за то, что тот спал с его женой.)
В этот момент граф Толстой принюхался и почувствовал от Эрнесто запах виски. Лев не выносил запаха алкоголя. В Leo проснулся настоящий зверь, неандерталец.
— Молодые писатели спрашивают: как вы пишете, как выучиться писать, — сказал Толстой. — Я отвечаю: писатель пишет не рукой, не головой, а жопой. Жопа должна сидеть на стуле и никуда не бегать — вот главный секрет писательства. Волка кормят ноги, писателя кормит жопа.
После этих слов Hertrouda Stein без согласования с Эрнесто выбросила на ринг вафельное полотенце.
— Все вы — потерянное поколение, — сказала Гертруда Стайн.
68
— Меня об этом уже спрашивали, — для чего в моем сочинении говорят не только русские, но и французы частью по-русски, частью по-французски? Упрек в том, что лица говорят и пишут по-французски в русской книге, подобен тому упреку, который бы сделал человек, глядя на картину и заметив в ней черные пятна (тени), которых нет в действительности. Живописец не повинен в том, что некоторым тень, сделанная им на лице картины, представляется черным пятном, которого не бывает в действительности, но живописец повинен только в том, ежели тени эти положены неверно и грубо. Занимаясь эпохой начала нынешнего века, изображая русские лица известного общества и Наполеона и французов, имевших такое прямое участие в жизни того времени, я невольно увлекся формой выражения того французского склада мысли больше, чем это было нужно. И потому, не отрицая того, что положенные мною тени, вероятно, неверны и грубы, я желал бы только, чтобы те, которым покажется очень смешно, как Наполеон говорит то по-русски, то по-французски, знали бы, что это им кажется только оттого, что они, как человек, смотрящий на портрет, видят не лицо со светом и тенями, а черное пятно под носом.
[Сноска к сноске. Мене про це вже запитували, — для чого в моему твopi розмовляють не тільки росіяни, але й французи частиною російською, частиною французькою i навіть українською мовами? Дорікання в тім, що особи розмовляють i пишуть французькою i українською в російський книзі, схожі на тi дорікання, якi зробила би людина, дивлячись на картину i побачивши в ній чорнi плями (тiнi), яких немає в дійсності. Живописець не винен в тiм, що деяким людям тінь, зроблена ним на живописному полотні, уявляється чорною плямою, котрої не буває в дiйсностi, але живописець винен тільки в тім, що тiнi ці покладені невipнo i незграбно. Займаючись епохою початку нинішнього вiкy, зображуючи російські персони відомого суспільства i Наполеона i французів, що мали таку безпосередню участь в житті того часу, я мимоволі захопився формою виявлення я того французького складу думки (менталітету) більш, ніж це було потрібно. I тому, не заперечуючи того, що покладені мною тiнi, напевно, невipнi та незграбні, я бажав би тільки, щоб тi, котрим здається дуже смішним, як Наполеон розмовляє то російською, то французькою, то українською, знали б, що це їм здається тільки від того, що вони, як людина, що розглядає портрет, бачать не обличчя зі світлом i тінями, а чорну пляму під носом.
Те ж саме з ненормативною лексикою. Коли Кутузов після Бородінського відступу говорить, що «французы будут у меня говно жрать», я не можу з метою хибно зрозумілої художності змінити це слово на яке-небудь iншe слово — наприклад, на французьке «merde» чи на російське «дерьмо», чи на українське «гiмно», чи на аптекарське «кал»; але з метою непорушення художньої правди залишаю це брудне російське слово у тому вигляді, в якому воно було промовлене Кутузовим після Бородінської битви.].