Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 67



— Увидишь, все будет хорошо, — повторил он.

Уже произнося эти слова, он чувствовал, что уклоняется от какой-то очень важной обязанности, от тяжести сверх своих сил. «Чего, собственно, он от меня хочет? — думал Михал с раздражением. — Я не Юзек. Я не знаю». Но он знал, что это безразлично, кто он. Брат — так он сказал ему только что. Брат.

Теперь раненый что-то невнятно бормотал про себя. Можно было разобрать только отдельные слова.

— Столько лет… не думал. Ох, боже! Столько лет…

Михал наклонился к нему со своей кровати.

— Слушай, не терзайся этим, — произнес он. — Ты должен отдохнуть. Спи.

Сержант умолк, подтянулся на локтях, медленно повернул голову. Со страхом смотрел он на Михала, потом вдруг неожиданно громко крикнул:

— Нет! — и обессиленный упал на подушку.

Больше они уже не разговаривали, и вскоре Михал снова заснул.

В следующий раз Михал проснулся от ощущения того, что рядом кто-то ходит. Он открыл глаза и увидел матовый свет ламп, такой неестественный среди ночи, что в первый момент ему было трудно сориентироваться во времени.

У кровати сержанта стояли три белые фигуры. Главный врач в расстегнутом кителе, из которого торчал живот в полосатой пижаме, дежурная сестра и Эва со шприцем в руке.

Они не смотрели на больного, который лежал совершенно спокойно, закрытый, как и раньше, до самой макушки одеялом. У них был такой вид, как будто они ждали чего-то или пытались понять, не совсем уверенные, удалось ли им отогнать боль.

«Ну, наконец-то, наконец-то!» — подумал Михал с благодарностью. Он подмигнул Эве, когда она повернула голову в его сторону, но она не заметила, даже как будто не узнала его. Это его совсем не задело. Вообще он уже ничего не чувствовал, кроме благословенной тишины в зале, приглушающей слова, картины и огни.

Когда утром он проснулся, у него ужасно болела голова. Он привстал на кровати и сразу осознал, что не имеет никакого отношения к окружающему и что должен как можно скорее уйти отсюда. Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, любое движение приносило страдание. Сгорбившись, Михал сжимал руками виски, тер горящие веки. Всплывали обрывки каких-то воспоминаний, он должен был что-то делать. Зевнув, он поднял голову и сразу забыл о головной боли и о себе. Кровать рядом была пуста. На ней был один голый матрас с пучками грязных черных волос, торчавшими сквозь дыры в истлевшем чехле — желтоватом, грязном, с ржавыми пятнами.

Ищущим взглядом Михал обвел зал. Сестры суетились между койками с полотенцами и жестяными тазиками, большинство больных сидели в своих выцветших голубоватых пижамах и разговаривали довольными голосами. Все заполнял широкий яркий день, плывущий через высокие окна в бодром сверкании снега.

— Желаю вам счастья в Новом году, сестра, — сказал кто-то очень отчетливо.

— И вам также, пан Кальковский.

— Всех благ.

— Желаю вам счастья в Новом году.

С Моникой и двоюродными сестрами Михал попрощался в вестибюле у дверей. Они обменялись пожеланиями, но голоса их звучали неуверенно. Несмотря на бодрые улыбки, в них чувствовалась тревога. Он должен был идти. До его отъезда вечером у них еще было время, чтобы проститься. Но они колебались в каком-то беспокойстве между прошлым, прервавшимся так тревожно, и будущим, в которое они не решались войти.

— Как тебе понравился наш вечер? — спросила Моника.

— Было очень… — начал было Михал и споткнулся, словно не нашел в темноте ожидаемую ступеньку. Он шел не задумываясь, руководимый привычкой, а тут вдруг пустота, сомнение в мировом порядке и стыд. Он посмотрел на Эву. Она не выспалась и вежливо зевала в платок.

— Не удалось спасти того сержанта? — спросил он.

Она устало замотала головой.

— Ему ампутировали ноги все выше и выше, — сказала она. — В конце концов уже нечего было ампутировать. Сгорел.

Из боковой двери в зал вошли Новак и кудрявый студент-медик с ястребиным лицом.

— Привет, старик! — воскликнул медик, подходя к Михалу. — Уходишь?



Он энергично пожал ему руку. Михал так и не мог вспомнить, как его зовут. Не без иронии он подумал, что, наверно, они уже никогда в жизни не встретятся.

— Всего хорошего. Держись, старик.

— У Богачевской не так уж плохи дела, — говорил тем временем Новак девушкам. — Но, во всяком случае, добрых два месяца ей полежать придется.

В его голосе чувствовался тот неуловимый пренебрежительный тон, которым врачи любят подчеркивать правильность своего диагноза.

Михал заметил, что щеки Каси потемнели и глаза смотрели хмуро. Ясная до самой глубины, чистая в каждом своем чувстве, она все еще не могла ко всему этому привыкнуть.

Новак протянул ему руку.

— До свидания. Еще увидимся?

— Не знаю. Может быть…

Моника испытующе смотрела на него. «Сказать ей или нет? Наверно, она кое о чем догадывается. Скажу в последнюю минуту», — решил он.

Врачи ушли.

— Ну, до свидания, — сказал он, потянувшись к дверной ручке. Но не нажал на нее. Все еще ждал, окруженный топорщащейся белизной халатов.

— Я хотел бы попрощаться с Барбарой, — сказал он.

— Бася наверху, — сказала Кася.

Они повернули голову к лестнице, по которой как раз в эту минуту сбегала вниз Барбара, неся перед собой поднос с какими-то наполненными ватой баночками, блестящими коробками и инструментами. Он заметил, что под глазами у нее синяки, нос заострился, лицо как-то отвердело. Ему показалось, что облако обаяния, в котором Барбара была вчера, исчезло, что она сняла его с себя, как вечернее платье, и сейчас стоит совсем обычная, без прикрас. Но когда он преградил ей дорогу, она чуть приподняла сросшиеся брови и ямочка на правой щеке дрогнула, приводя сердце в трепет. Он почувствовал болезненный укол жалости. Ее он, наверно, тоже не увидит. Что-то могло начаться и никогда не начнется. Словно за окном поезда промелькнул чарующий пейзаж. Даже руку ему пожать она могла лишь мельком, в спешке, потому что поднос, который она держала в левой руке, опасно наклонился.

— Спасибо за вчерашний вечер, — сказал он.

— Не за что, — ответила она, и была в этом не вежливость, а совершенно не связанная с его мечтаниями правда.

Он быстро вышел, чтобы скрыть краску, заливающую щеки.

Холодный, разреженный воздух внезапно ворвался ему в легкие. Он зажмурил глаза. Протоптанные в снегу тропинки перекрещивались посреди двора, от окон отражался яркий свет. За искореженной осколками оградой тянулись пустынные, залитые бледной голубизной развалины. Он испытал то же противоречивое чувство, похожее и на отчаяние и на ожесточение, которое он испытывал когда-то в детстве при виде рассыпанного домика из кубиков. И он с завистью подумал о том, что оставляет другим этот труд, что и от этого он уходит, а если и вернется, то уже не сможет принять участия во всем том, что с сегодняшнего дня начинает рождаться в этой пустыне.

Он прошел мимо серого часового в каске, беспомощно сгорбившегося под чужим небом.

Он спешил встретиться с человеком, который назвал себя Анджеем.

«А может быть, не удастся?» — подумал он с неожиданной смесью надежды и страха.

Переезд

Мешки всегда были для него символом бедности. Люди, среди которых он воспитывался, не таскали фанерных чемоданов, перевязанных веревкой, тряпичных узлов. Согнутые под тяжестью спины, залитые потом лица вызывали сочувствие, смешанное с брезгливостью. Это была картина гнета, власти вещей над человеком. И к тому же вещей жалких, убогих. Тирания дорогих вещей никогда не обнаруживалась так явно и так буквально.

Но как немного надо, чтобы вещи превратились в хлам, а хлам стал жизненно важной необходимостью.

Михал никак не мог припомнить, каким было до войны выцветшее фланелевое одеяльце, в которое он зашил постель. Может быть, им прикрывалась кровать служанки. А может быть, оно использовалось для глажения, потому что на нем виднелись треугольные следы подпалин. Разумеется, сохранилось именно оно, а не обшитые кожей пледы из верблюжьей шерсти.