Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 49

Так вот я, тогда ей едва знакомый, начинающий, диктую, и вдруг она снимает руки с клавиш, остро косится на меня вполоборота и подозрительно спрашивает: «Почему вы пишете о футболе?» – «А что не так?» – выговариваю я, чувствуя стеснение в голосе и готовясь услышать словцо, которое потом не даст мне житья. «Слушайте, чтобы писать о футболе, достаточно ста слов, у нас тут все их заучили и шпарят, а вы…» Она недоговорила, вернула руки на клавиши и скомандовала: «Поехали!»

Кажется, Татьяна Сергеевна первая задала мне этот вопрос. Потом я его слышал в других редакциях, в гостях, в библиотеках, в санаториях, на парковых скамейках. Вопрошали и мужчины, но они меня не затрудняли, достаточно было упомянуть о сравнительно вольной жизни без «от сих до сих», неиссякаемости спроса на футбольную тему, заграничные командировки, и этой информации, попавшей на точные, испытанные весы, хватало, чтобы удовлетворить мужские служивые души.

Женщины имели в виду совсем другое. Быть может, им, привыкшим постоянно пользоваться беллетристикой, казалось неразумным, что человек, по их ощущению способный на что-то иное, посвятил себя сущей безделице. Или сердцем они чувствовали, что собеседник о чем-то умалчивает и потому, пренебрегая его доводами, доискивались до скрытой сути.

А разве я сам не думал о том же? Да, работал в «Советском спорте», постоянно писал, не было случая, чтобы хоть одна страничка полетела в корзинку, все печаталось. Объездил города и веси, мог выбирать маршруты, к которым лежала душа, путешествовал по разным странам Европы, Южной Америки, был и в Африке. Слыл удачливым, знал, что читаем, получал письма, выступал по радио и телевидению. Встречался лицом к лицу с аудиторией, и на афишах фамилия набиралась таким крупным шрифтом, что становилось неловко, не тенор же и не академик. Раздавал автографы, водил знакомство с людьми, которых принято величать интересными, имел кое-какие житейские льготы, если люди, от кого они зависели, оказывались болельщиками.

Однажды прибежал я со страшной зубной болью в поликлинику. Хирург, молодой парень со скучающим выражением лица, сделал укол. Я понял, что зуб будет еырван. Он мельком, от нечего делать, глянул в мою карточку. И вдруг: «А вы не тот?…» Я кивнул, даже «да» не выговаривалось. Скука сползла с его лица, как тень от уплывшего облака, и открылись загоревшиеся любопытством глаза и улыбка предвкушения. Он пододвинул стул, ободряюще похлопал меня по колену и спросил: «Интересно, за какую команду вы болеете?» Хоть и туго мне было, но я смекнул, что лучше не рисковать, и еле-еле произнес: «А вы?» – «Я-то, разумеется за «Спартак». И тут я смалодушничал: «И я». Хирург снова, увереннее и дольше охлопал мои колени, давая понять, что рад встрече со своим. И посыпались вопросы, он намеревался выжать все, что можно. Из онемевшего рта я выдавливал междометия, кивками изображал «да» и «нет». Наконец, показал на часы: «Не пора ли?» – «Не беспокойтесь, все будет сделано по оптимальной норме». И опять вопросы. Необходимость отвечать держала меня в напряжении, и страх исчез. Потом он встал, склонился надо мной и одним движением вынул зуб. И снова сел рядом и снова посыпались вопросы. Тут уж я был рад, что своими ответами могу расплатиться за безукоризненную операцию. Мы расстались довольными друг другом.

И здесь это было, в Мехико. Так вышло, что меня не встречали. Брел с чемоданом по аэропорту и грустно соображал: «По-испански – ни слова, адресов посольства и квартиры Горанского не знаю, как и номера автобуса, на котором можно доехать. Что делать?» На указателе мелькнула надпись – «Аэрофлот». Побрел вслед стрелке на второй этаж, понимая, что могу встретить холодные глаза, в которых прочту: «Возник, как снег на голову, думает, что нам нечего больше делать, надоело…» В офисе двое в аэрофлотской форме. Поставив чемодан у порога, представился и стал несвязно объяснять положение. В ответ услышал свое имя-отчество, которое не называл. «Сейчас мы вас на машине подбросим в посольство, по дороге вы расскажете нам новенькое о футболе. А оттуда ребята, болельщиков там много, доставят вас куда скажете. Все будет в лучшем виде…»

Футбольным репортерам не на что жаловаться. Журналист ведь не тот, кто пишет, а кого читают. Нас читают. И знают. И отличают одного от другого. И тиражи наши – миллионные. Мы на виду. Известными сделаться нам легко, две-три заметки – и уже приметили, запомнили фамилию.





Не помню, по какой причине одну статью я подписал псевдонимом – Л. Лучников. И забыл о том. Спустя какое-то время получил письмо от читателя, отставного полковника из Саратова, прочитавшего другую статью, подписанную моей фамилией. «Как вам, опытному журналисту, да еще редактору, не совестно заимствовать мысли у начинающего и способного Л. Лучникова?»

Так какого еще рожна? С какой стати женский вопрос «Почему вы пишете о футболе?» смущает и беспокоит?

Женщины не ошибались, в самом деле тут промельк судьбы. Я бы не стал прикасаться к этой самой судьбе, если бы она не смыкалась с делом, которым занимаюсь и которое, пока будет идти футбол, продолжат новые авторы, бегающие ныне в школу или еще не родившиеся.

Потрафлю женской интуиции: начинал я не с футбола. Сначала были рассказики, имевшие хождение среди студентов моего литературного факультета, рассказики с чувствами и настроениями, что подтверждают названия: «Осенние переулки», «Художник», «Свет в окне» и прочее. Мы собирались, как в пушкинскую пору, чтобы послушать, кто что сочинил. Даже рукописный журнал выпускали. Потом, после войны, сделался журналистом, год провел в журнале «Советское студенчество», который и просуществовал всего год и был закрыт, перешел в «Комсомольскую правду», где состоял сначала в отделе пропаганды, примениться к которому так и не сумел, позже – в отделе учащейся молодежи, где начал публиковать «подвалы», очерки из школьной и студенческой жизни. Молодой, подающий надежды очеркист.

Время стояло сложное, а анкета моя имела изъян: отец находился очень и очень далеко от дома. И в один прекрасный день молодой очеркист остался за штатом. Кроме как писать я ничего не умел и сел за книгу. Какую, о чем? Все, что было тогда за душой – четыре года войны в зенитных частях, охранявших Москву. Я и задался целью поведать миру все, как было, ничего не присочиняя, не приукрашивая, служба как служба, жизнь как жизнь, люди как люди. Знакомств я не имел, снес рукопись в Союз писателей, а там меня отправили в комиссию по работе с молодыми. Повесть «Вторая рота», как я сейчас понимаю, получилась не бог весть какая. Но без вранья. Правдивость всегда трогательна, и рукопись направили в журнал «Знамя» с рекомендацией чрезвычайно авторитетного тогда писателя Петра Андреевича Павленко.

Напомню: шел год пятидесятый. Кто-то из редакционных служащих, тертый калач, объявил, что повесть моя «об идиотизме окопной жизни». Тогда важнее всего было изыскать формулировку. Не знаю, согласились ли с ним в душе остальные служащие, но формулировочки заставляли умолкать хоть кого. Дальше все мне помнится как во сне. Со всех сторон принялись меня теснить. Подвернулся случай, когда любой получал возможность себя показать и навести критику. Временами мне хотелось все бросить и уйти куда глаза глядят. Но служил там добрый человек, Василий Васильевич Катинов, который шептал мне: «Терпите, делайте, что велят, вы – мальчишка, вы – никто, надо напечататься, а потом, бог даст, встанете на ноги». Я диву давался запасам своего терпения. Сначала обижался, краснел и холодел, переписывал, стараясь сохранить достоинство. Но меня доконали. И я перестал рыпаться, сделался безразличным и сам набивался: «Какие еще будут указания?» В редакции считали, что на меня положительно влияют, что я перевоспитываюсь, а я, видя, что разумная грань пройдена, валял дурака с сухими глазами. Подсчитали персонажей повести, с проницательностью товароведов поделили их на положительных и отрицательных, соотношение признали не характерным и велели скольких-то отрицательных переделать в положительных. Настаивали на обязательности развернутой сцены политзанятий. Любовную линию было велено свести к минимуму – «не тем жил народ». Как я понимал, все указчики служили в моей роте, были, как я, начальниками станции и парторгами, все знали доподлинно, а я эти четыре года обретался неведомо где и живых зенитчиков в глаза не видел.