Страница 13 из 27
Большевистское раскулачивание до основания разрушило этот уникальный природно-экономический комплекс. Крепкие хозяева сгинули: кто в лагерях и ссылках, а кто, как Лизин прапрадед, бывший мельник Тарас Иванович, — в смертном запое, при собственной мельнице, «добровольно» переданной им на разорение колхозной голытьбе. Эйфория тридцатых, когда комиссары в кожанках нашли в лице деревенских «щукарей»-бездельников верных попутчиков в «светлое завтра» и помощников в деле «экспроприации экспроприаторов», быстро сошла на нет. К исходу красного террора деревня лишилась многодетного крестьянина-труженика, передававшего по наследству — от отца к сыну — не только знания и навыки тяжкого сельского труда, но и любовь к родной земле, веру, традиции, обряды, приметы, песни, неписаные законы общинной жизни — словом, все то, что именовалось вековым укладом и на чем столетиями держалась русская земля. В прах рассыпались и земная, и духовная оси крестьянской империи. И очень скоро «новые хозяева» убедились, что в беспамятстве срубили сук, на котором собирались сидеть, верша судьбами мира. Россия без Бога, без деревни обратилась в тело без души: с виду живое, а жизни-то, каковой является Дух Божий, в нем нет. Человек тоже сначала умирает не телом: его сердце и после смерти много дней еще сохраняет жизнеспособность. Человек сначала исходит душой, духом, вселяемым и призываемым из него Предвечным Творцом всего сущего. Это и есть смерть.
«Щукари» не могли (да по правде говоря, никому и не обещали) взять на себя роль замученных и расстрелянных сельских тружеников. Наспех, без ума и души сколоченные колхозы начали деградировать, не успев даже толком организоваться. Нехватка рабочей силы восполнена была инородным, в основном безразличным к судьбам русской деревни элементом: злоба, зависть и взаимное отчуждение очень скоро пришли на смену доверию, состраданию и общинной взаимовыручке. Никогда не запиравшиеся входные двери (в отсутствие хозяев они обычно просто подпирались снаружи) ощетинились могучими замками, окна — решетками. Лес превратился в помойку, а в обожаемую детворой запруду потекли ручьи навоза из близлежащего коровника. Деревня начала гибнуть, скудея людьми, порядком и трудом.
— Ба, а что это за култышки такие торчат возле старого склада? — Лиза дернула Степановну за подол и рукой указала на странную конструкцию, напоминавшую огромные, расположенные уступами деревянные тазы разного диаметра.
— Это не култышки, глупая, а такие специальные дубовые емкости, установленные каскадом — одна над другой. Их заполняла проточная ключевая вода. Нижняя емкость глубиной была около метра, а диаметром больше пяти.
— А зачем они нужны?
— Всей деревней зимой и летом в них хранили масло, молоко, сметану, вообще все, что портилось. Холодильников тогда еще не было… А сейчас бы они ой как пригодились!.
Лиза видела, что баба Даша не в себе: может, устала от долгой службы, а может, ее расстроил непутевый Гришка. Удивительная все-таки штука — жизнь. Когда-то ведь и она была молодой, как Лиза, бегала с крынками молока к этим дубовым бочкам, купалась в запруде, ходила за коровой… И на нее покрикивала ее бабушка.
Девочка снизу вверх осторожно глянула на свою спутницу. Вообще-то она недолюбливала прабабку за крутой нрав, излишнюю, как она считала, требовательность и строгость «к детям», но сейчас, подумав о прошлом и о том, как безжалостно оно ко всем людям, а значит, и к ней, она вдруг ощутила щемящую жалость к бабе Даше и… к себе. В душе возник какой-то озноб — будто невзначай она притронулась к чему-то таинственному, недозволенному и опасному.
Приблизившись к дому, они услышали гулкий стук топора. Это отчим с утра упражнялся с огромной, столетней, в три обхвата ветлой, стоявшей перед их крыльцом. Который уже месяц каждое утро он подступался к дереву-исполину, высекая на нем глубокий круговой заруб, чтобы добраться до сердцевины. Заруб становился все больше, сердцевина — все тоньше, но ветла стояла, как влитая. Бабка злилась на отчима, опасаясь, что дерево однажды рухнет на дом и кого-нибудь, не дай Бог, придавит, но отчим был неумолим: срубить упрямую ветлу стало для него идеей фикс.
Лизу совершенно не задевали эти взрослые споры и заботы. Тем более, если дело касалось отчима, которого она так до конца и не признала. Он прибился к ним через полтора года после смерти отца. Высокий, гладкий, «самовлюбленный нарцисс», — так про себя определила его Лиза, — Роман служил охранником в том же Одинцовском банке, где уборщицей вечерами подрабатывала ее мать. Любил выпить и приврать, в подпитии частенько поднимал руку на свою «гражданскую половину». Однажды попытался точно так же «повоспитывать» и Лизу, но та, прошедшая к своим тринадцати годам лихую школу красногорских дворов, молча схватила со стола широкий кухонный нож и тихо произнесла: «Отстань, убью. Тронешь еще мать пальцем — ночью зарежу. И ничего мне не будет — я несовершеннолетняя». Нож в тоненькой руке Лизы тускло поблескивал, вскинутое лицо ее было перемазано слезами и тушью, но стальные серые глаза девочки были столь серьезны и решительны, что отчим счел за лучшее не испытывать судьбу. Рукоприкладство с того дня в их доме прекратилось, а между отчимом и падчерицей установились классические отношения «ни войны, ни мира», сохранявшиеся до сих пор. К чести Романа, он не бросил Лизу после того злосчастного дня, когда Алена, ее мать, уехала в центр Москвы на поиски очередного приработка и не вернулась. Поиски тогда ни к чему не привели, да и как искать в самом пекле смуты, если пылали кварталы, людей ежедневно убивали тысячами, а власти существовали только в теории.
Когда волнения вплотную подступили к Красногорску, отчим молча покидал в тюк самое необходимое, жестом велел Лизе набрать в дорогу питьевой воды и чего было из съестного. Все это разместилось в багажнике его старенького «форда» вместе с канистрами чудом добытого бензина. Так начались их мытарства по разбитым тверским дорогам, ночевки в лесах и на окраинах сгоревших деревень, стычки с такими же, как и они сами, беженцами, бегство от бандитов и мародеров. В конце концов топливо иссякло, и «форд» пришлось бросить где-то километрах в ста от цели. Оставшуюся часть пути до Казачьего Дюка добирались пешком — по-партизански. Однако Лизе невзгоды «путешествия» пошли даже на пользу: с нее как рукой сняло накипь городской кичливости и капризности, из-под этой маски скоро явились подлинные черты ее характера — отвага, прямота и… упертость.
* * *
…Старенький, покосившийся дом бабы Даши укрылся в низине на самом конце села, дальше овраг, речка с запрудой и полуразрушенный скотный двор, откуда его нынешние обитатели — крысы периодически совершали дерзкие набеги на старухины припасы. Оборону от наглых интервентов держали три кошки — в это утро, как обычно, они сидели у крыльца и ждали возвращения хозяйки из церкви в предвкушении утреннего угощения. Лиза хотела погладить одну, но старуха остановила ее строгим жестом. «Вы что думаете, — обратилась она с речью к своей «гвардии», — я и дальше буду терпеть это безобразие? Кормлю вас, бездельниц, пою, и что толку? Крысы ночью в погребе опять хозяйничали: прогрызли крышки в банках, яйца побили. Если так и дальше пойдет, скоро они по зале пешком гулять будут! В общем, так: козьего молока сегодня вам не будет, и не просите!»
На протяжении всей этой гневной тирады кошки сидели смирно, понурив головы и лишь изредка поводя ушами в ответ на наиболее тяжкие обвинения в свой адрес. Вину свою, это было видно, они признавали. Лизе даже показалось — они поняли все до последнего слова. Самым же удивительным было поведение бабы Даши: она тоже отнюдь не притворялась, взывая к кошкам, как к людям. Между участниками этого действа существовало реальное, хотя и почти мистическое, взаимопонимание, установившееся, вероятно, за долгие годы совместного затворнического проживания. Кстати, Лиза заранее знала, чем все в итоге кончится: завтра утром вдоль дорожки будут аккуратно выложены три-четыре задушенные крысы и с десяток мышей; кошки рассядутся здесь же и с чувством выполненного долга будут ждать заслуженной награды в виде миски сытного парного молока. Так случалось на памяти Лизы не один раз, и ни разу не было по-другому.