Страница 8 из 11
Зато уж про нашу деревню мне все известно в доскональности.
Я могу точно показать, как и где проходят подземные воды и какого они цвета. Грязные они теперь стали, не то что раньше. Совсем замутились. И тайфун тут ни при чем. Если мы хотим, чтобы вода снова очистилась, надо деревенским жить по-другому. И мне в том числе.
Один вопрос я ей все-таки задал.
Про яблони. Мы уже ехали по городским улицам, до станции оставалось всего ничего. «Яблони?» — повторила Яэко и посмотрела на чахлые городские деревья, гнувшиеся под бурей. Я пожалел, что спросил, и говорю: на поезд бы не опоздать. Она только головой мотнула. Видно, ей все равно было, каким поездом ехать. Может, даже не решила, в какую сторону.
Я притормозил на площади.
Обернулся назад, посмотрел Яэко в глаза. Быстро сунул заранее приготовленный конверт. Она взяла и еле слышно прошептала: «Спасибо». Я едва расслышал сквозь шум дождя. Потом она посадила на спину ребенка, подхватила свои сумки и побежала к вокзалу — чуть под такси не угодила. Через пару секунд я ее уже не видел, исчезла в толпе. Тут мне сзади загудел автобус, я дунул ему в морду выхлопным газом и тронулся. Буря набирала силу.
В машине еще пахло ребенком, Яэко, яблоками.
Но когда доехал до перевала, запахи уже улетучились. Потом мне пришлось туго. Думаю, задержись я в городе еще чугь-чуть — нипочем бы не проехал. На шоссе был оползень, пришлось лопатой раскидывать. Чтоб не промокнуть, надел костюм из рыбьей кожи. Он у меня давно в багажнике валялся, как раз на такой случай.
И вот довелось надеть — впервые.
Не знаю, каков он был в роли дождевика, но одно точно: в нем меня сразу бросило в жар, и я почувствовал какую-то опасную, звериную силу — все, мол, мне по плечу. Не боясь нового обвала, я два часа махал лопатой, весь грязный и потный, и прорыл-таки проход.
Когда вернулся в деревню, было уже совсем поздно. Остановился перед домом Яэко и все в том же рыбьем наряде, под проливным дождем, ходил между брошенных хозяйкой яблонь. Плоды были ярко-красные, но мелкие, неважной формы и поклеванные птицами, много червивых — ухода-то никакого. Странная вещь — в такую бурю яблоки в саду Яэко не осыпались. Ни одно не упало.
А потом я вернулся домой.
Куда мне еще идти? В большой комнате отец и мать смотрели телевизор, громко смеялись чему-то, но когда я вошел в своей чешуе, оба замолчали и уставились на меня с явным испугом. Какое-то время спустя снова отвернулись к экрану, но уже сидели тихо, даже не кашлянули ни разу.
Я вышел в прихожую и разделся догола.
И сразу же стало холодно, навалилась усталость. Залез в горячую воду, согрелся. Тайфун умчался прочь, на небо выплыла полная луна. В голове не было ни единой мысли. Яэко уехала, и думать стало не о чем. Я совсем обмяк, пальцем не мог пошевелить. Луна высасывала из меня душу, я это чувствовал.
Ужинали мы все вместе, как обычно.
Во время еды мама с отцом тоже не отрывались от телевизора. То и дело покатывались со смеху, но друг с другом не разговаривали. Я сказал, что ветром много яблок посбивало, но отец только отмахнулся. Ну и хрен, говорит, с ними. Родителей теперь занимает только одно — как бы поприятней остаток дней прожить. Ни о чем, кроме самих себя, думать им уже не хочется.
Яэко не задавала мне никаких вопросов.
Может, конечно, ее и поджидал кто-то на станции, но вряд ли. Перед тем как выйти из машины, она сказала: «Прощай». Или это мне послышалось? А я ничего не ответил. Мог хотя бы счастливого пути пожелать. Забыл.
«Прощай, прощай», — бормочет монах.
Он бредет по траве, сгибаясь под яростным ветром, и повторяет в такт шагам: «Прощай, прощай, прощай». Монах прощается с вчерашним днем. Еще до рассвета он пересечет пустынную равнину, где нет ничего — только травы, ветер, лунный свет. Надеюсь, с ним ничего плохого не случится. Он, конечно, устал скитаться и хочет найти пристанище в яблоневой деревеньке. Там он сожжет свои лохмотья вместе с бивой, задышит глубоко и ровно, будет до самой смерти кормиться одними яблоками.
Монах пошатывается на ходу.
Не знаю, хватит ли у него сил. На ногах он удерживается лишь сосредоточением воли. И еще, может быть, его подгоняет мысль о близкой погоне. Ветер пахнет рыбьей чешуей, в его завывании слышатся то собачий лай, то людские крики. Монаху не спастись. Скоро его догонят, прикончат в зарослях и бросят труп в какой-нибудь пожарный сарай. Конец ему, ясное дело.
Мне тоже конец.
Во всяком случае, он уже близок, мой конец, — так мне кажется. Ощущение, что я живу на свете страшно долго, не одну сотню лет. Почему — сам не знаю, ведь у меня даже своей семьи никогда не было. Было у меня три года с Яэко, и этого довольно. Какие мне еще нужны события?
Сегодня Яэко уехала из деревни.
Бросила дом, могилы предков, сад, поле и уехала, даже не сказав куда. Я мало чем смог ей помочь, разве что довез до железной дороги да немного денег дал. Ни о чем ее не спросил, даже не попрощался по-человечески. По сути дела, я ее выгнал. Неужто мне до такой степени хотелось сохранить в неприкосновенности память о тех трех годах?
В горах снова затрубил олень.
Как холодно сегодня. Первые в этом году заморозки. Завтра целый день буду подбирать яблоки. На рынок паданцы, конечно, не отвезешь, но на консервный завод, по дешевке, я их не отдам. Лучше вино сделаю, а останутся — замочу. Нет, лучше все пущу на вино. Буду пить до весны, пьяному веселее. Напился — уснул, проснулся — выпил.
Яэко сейчас, наверно, спит в своем вагоне.
А может, уснул только ребенок. Может, Яэко смотрит в окно. Там отражается ее лицо, за ним — тьма, во тьме редкими огоньками светятся дома. Яэко достает из сумки яблоки и ест их. Обо мне она уже забыла. И отлично.
А я устроен иначе.
У меня в душе живет тысяча дней с Яэко, живут сто яблоневых деревьев. Мне этого хватит и на завтрашний, и на все последующие дни. Что мне еще остается? Буду жить день да ночь — сутки прочь, а точнее — потихоньку умирать. У Яэко жизнь, возможно, сегодня началась, а у меня кончилась.
Мычу от боли, переворачиваюсь на другой бок.
За окном луна. Ее свет — не голубой, не красноватый, а какой-то торжественно белый — льется на деревню. Оленьи крики приблизились к домам. Наверно, олени хотят полакомиться паданцами. Ну и на здоровье. Пусть хоть все сожрут. А я буду есть яблоки из сада Яэко.
Вдруг с луной что-то случилось, и свет ее померк.
На ширме «Зима» нарисованы: холодный, точеный серп луны; скованное льдом и снегом горное озеро; скрюченный в три погибели слепой монах. Он вырыл в снегу нору, забился туда и сидит, закутавшись в драный плащ. Монах слушает, как скрипит и охает ледяная корка над озером. Он не может играть на биве — закоченели пальцы, не может петь — распухло простуженное горло. Но в костлявой, едва прикрытой чахлой плотью груди живут звучные мелодии, произносятся страстные речи. Лед временами жалобно стонет, словно всхлипывает. На ледяном просторе застыло все, даже само время; застыла и пепельно-серая, позабывшая о надежде душа немолодого мужчины, который лежит возле ширмы под электрическим одеялом.
Мужчине сорок лет и десять месяцев; это я.
Снегопад кончился, ударил мороз.
Я уж и сам не пойму, мерзну я или нет. Но одеяло греет, значит, смерть от холода мне не грозит. Не то чтобы это меня сильно волновало. А солнце сегодня за весь день ни разу так и не выглянуло.