Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 126 из 136

— Ты имеешь в виду меня, нас, тех, кто уезжает? — в испуге спросил Даррак.

— Как ты можешь думать!.. Я говорю о тех, наверху: министры и прочая шваль! За всю длинную историю соседства с Англией я что-то не знаю случая, чтобы Францию не надули или не предали.

— Ты прав, ты прав… — торопливо проговорил Даррак.

С лодки послышался сердитый голос:

— Эй-эй, капрал!

Даррак торопливо проговорил:

— Ты трижды прав, Лоран… Но значит ли это, что сейчас не следует уйти из-под удара немцев? Спастись, чтобы драться? — В голосе Даррака прозвучали такие нотки, словно он искал у товарища извинения тому, что покидал эту землю. — Ты помнишь, партия сказала нам: каждый коммунист должен взять в руки оружие, чтобы защищать Францию. Мне кажется, быть с армией — значит уехать туда.

— Может быть. Я хуже тебя разбираюсь в таких вещах, — проговорил Лоран. — Но мне кажется, что с тех пор, как не стало французской армии, я как коммунист свободен принимать решение, какое мне кажется лучшим. А мне сдаётся, что сражаться за Францию — значит быть здесь… Ты не думай, капрал, я тебя не осуждаю. Ни тебя, ни всех вас… Я хочу быть с вами. И мне кажется, мы будем вместе, това…

Конец слова остался непроизнесенным. Жёсткие, потрескавшиеся губы скрипача прижались к губам Лорана.

— Мы встретимся, — сдавленным голосом проговорил Даррак.





— Здесь… На могиле капитана…

Лоран из-под ладони старался разглядеть удаляющуюся лодку. Но её силуэт очень быстро исчез в тумане. Лоран опустил руку и пошёл в противоположную сторону от освещённых далёким пожаром развалин Дюнкерка.

10

Быть может, это прозвучит неправдоподобно, но у Фостера Долласа была мать. Мало того: Фостер был не только любимым, но и любящим сыном. Даже нежно любящим.

Трудно уложить в обычные представления о внутреннем мире человека столь противоречащие друг другу свойства души и ума, какие Фостер проявлял по разные стороны психологического порога, разгораживавшего две половины его "я", одна из которых принадлежала его матери, а другая Ванденгейму.

Если бы сам Джон нечаянно вошёл в частный кабинет своего адвоката, он, наверно, застыл бы на пороге, протёр глаза и, может быть, даже ущипнул себя для уверенности в том, что не спит и что человек, которого он видит, не сновидение, а реальный Фостер из плоти и крови. Впрочем, удивление овладело бы, вероятно, не только Ванденгеймом, а и человеком, способным на более тонкие чувства и даже склонным к психологическому анализу: раздвинув громоздившиеся друг на друга регистраторы и папки, Доллас поставил на стол пяльцы и склонился над вышиванием.

Подгоняемая проворными движениями поросших рыжими волосами бледных рук, игла деловито сновала вверх и вниз, протягивая сквозь туго натянутый голубой шёлк розовую шелковинку. Работа подходила к концу: на фоне голубого неба, расцвеченного кудреватыми облачками, уже был вышит аккуратной гладью розовый ангелочек. Ему нехватало только руки, долженствующей соединить ангельский бюст с уже готовым венком, в котором виднелась вышитая золотыми буквами надпись: «Милой мамочке ко дню семидесятишестилетия».

В течение почти всего мая и первой половины июня знаменательного в истории человечества 1940 года адвокат Фостер Доллас ежедневно находил час времени для приготовления этого подарка. Никто и ничто не могло ему помешать излить сыновнюю нежность этим способом — несколько несовременным, но ставшим для него традиционным. Ещё в детстве, когда Фостер в тайне от товарищей играл в куклы, мать научила его вышивать на пяльцах. В восемь лет он подарил ей первый плод своего искусства вышивальщика. И вот сорок четвёртое доказательство его сыновней преданности скоро должно было занять место на стене вдовьей спальни миссис Доллас.

Сегодняшний день для Фостера не был отличен от всякого другого. Как ни тревожны были вести из Европы, как ни трагичны события, разыгравшиеся на обагрённых кровью полях Франции, и даже сколь бы непосредственно все это ни касалось Фостера, адвоката Ванденгейма, — костлявая рука с жёсткими рыжими волосками в течение часа ритмически пронизывала иглою голубой шёлк. Только под конец этого часа Фостер начал между стёжками вскидывать взгляд на часы: к восьми личная жизнь должна была быть закончена. Все принадлежности вышивания, как свидетельства страсти, тайной даже для брата Аллена, должны были быть спрятаны. Их место было в большом сейфе, наравне с самыми противозаконными делами конторы «Доллас и Доллас», с доказательствами самых мрачных преступлений дома Ванденгеймов. Подобные документы, способные наповал уложить самого нещепетильного дельца даже в такой нещепетильной стране, как Соединённые Штаты Америки, Фостер хранил в тайне ото всех — от самого Джона, от Аллена Долласа, решительно ото всех. Он надеялся, что когда-нибудь бумаги послужат ему средством самого грандиозного шантажа, какой видывала секретная история американской деловой жизни — шантажа, который сделает его компаньоном Джона. Может быть, и не совсем равноправным, но во всяком случае таким, на которого нельзя кричать, нельзя топать ногами и которого нельзя третировать, как негра. Правда, Фостер не знал, когда наступит час удара, и меньше всего представлял себе, как он решится нанести удар Джону. Стоило ему от теоретических рассуждений о компрометирующей силе того или иного утаённого документа перейти к воображаемой картине битвы с Джоном, как все его тело покрывалось испариной и рыжие волосы на руках темнели от обильного пота. Единственной деталью этой воображаемой картины, с потрясающей ясностью встававшей перед умственным взором Фостера, был сам Джон. Он вздымался над Фостером, как языческий бог, яростно сопротивляющийся свержению с трона Фостер съёживался при мысли о тяжкой лапе Джона, один удар которой мог свалить его, прежде чем удастся воспользоваться хотя бы крохой из плодов победы. Образ этой лапы в литой перчатке из золота, лапы, вооружённой всей мощью административно-полицейской машины Штатов, постоянно довлел над адвокатом. Мысль о том, что он располагает оружием, способным нанести Джону чувствительный удар, не всегда приносила утешения.