Страница 5 из 25
Глава шестая
Ричард Иванович опять исчезает
Падал розовый снег. Ажурные, из тончайшей папиросной бумаги пятиконечные звездочки, кружась и перепархивая, опускались на мостовые самого родного и самого неизбывного города во всей Вселенной. Даже сквозь розовые очки было видно, что и этот Ленинград обречен. Там и сям зияли пустыми глазницами остовы зданий. С закопченных стен пластами осыпалась штукатурка, обваливались карнизы. Беззвучно, как в кинохронике Блокады или в кошмарном сне. Даже атланты, и те, кажется, уже не выдерживали. На моих глазах один такой, весь облупленный, с перекошенным, как у Кондратия Комиссарова ртом и нехорошим словом на бедре, чудом выскочил из-под рушащегося эркера и, схватившись за голову, бросился прочь. Тут же из клуба кирпичной пыли, материализовался милиционер и, пронзительно засвистав, пустился за беглецом вдогонку. Сердце мое тоскливо сжалось. И я вспомнил, как сам, теперь уже невозможно давно -- в той еще, в доперестроечной жизни, вот точно так же, Господи, -- шлепая босыми ногами, бежал на Неву топиться. По этой же злосчастной, но еще неразрытой улице Чернышевского. Шальной, в хлам пьяный, в одной розовой майке и черных тренировочных штанцах. И точно так же гнался за мной человек в фуражке. И зря этот добросовестный мусор не дал мне тогда сигануть с парапета. Я ведь, положа руку на сердце, уже в те годы ни во что не верил. Пил, орал стихи, измывался над своей сказочно терпеливой супругой -- давно безлюбый, бездушный, а стало быть -- неживой... Сыпал розовый-розовый снег. На углу Петра Лаврова и Потемкинской шаркал метлой дедок в адмиральских лампасах. Дусик, как тут их, придурков, называли. Лицо у него было румяное, как молодильное яблочко. И когда я спросил у этого столетнего русско-японского пережитка который час, жизнерадостный нарушитель военной дисциплины, припустив матком, сообщил мне, что ни часов, ни минут принципиально не наблюдает, что это раньше, до Цусимы еще, ему, лопуху, все внушали, что жизнь де дается единственный раз и что будет мучительно стыдно, а на поверку-то вышло, сказал дедок, что эта самая жисть наподобие ваньки-встаньки: лег -- встал, встал -опять лег, и что в какую сторону головой ложиться и насколько ему де -- после все той же Цусимы -- один мол кий, лишь бы этот самый кий, -- хохотнув, сказал он -- брать бы в руки почаще. Вот так он мне и ответил, биллиардист этакий и, расстегнув ширинку, помочился на целлюлозную чепуху трехпроцентной марганцовкой. Кий у него был не по возрасту увесистый и весь в каких-то подозрительных мальчишеских прыщиках. Не зная ни сна, ни устали бродил я по туманным пустым улицам, разыскивая ту самую дверь. Бродил, как свой же собственный призрак. Точнее, как зомби. Да и как еще назвать человека, у которого там, за душой, ничего, кроме фальшивого паспорта, не было?.. Разве что воспоминания... Вон там, на Таврической, жила "пионерзажатая" Ляхина, по прозвищу -Ираида-с-титьками. Это ведь из-за нее, Кастрюли, я впервые в жизни "стыкнулся". И с кем -- с Рустемом Гайнутдиновым!.. А на этой вот ступенечке гастронома, на второй снизу, помер, прикорнув к стене, тетисимин дядя Леня. Помер, как заснул, с двумя бутылочками "спотыкача" в авоське... А здесь, на повороте у Смольного, я соскочил однажды с задней площадки трамвая N 5. Этак лихо и тоже -- впервые в жизни, только почему-то против движения. И Город, уже любимый, но не ставший еще родным, послевоенный мой Ленинград раз пять перекувырнулся, и только чудо спасло меня. "Да те че, пацан, жить надоело? -- гладя меня по голове, говорил вовремя ударивший по тормозам шофер полуторки. -- Кто же так прыгает?! Прыгать надо всегда вперед, по ходу!.." . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вперед, эх по ходу -- вперед! С постепенным отставанием от несущейся в бездну колесницы Джагарнаута!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...Господи! Я ведь, едва меня выпустили, кинулся к первому же телефону-автомату. Поплотнее прикрыл за собой двери и, озираясь, набрал свой домашний номер. Аппарат был новехонький, никелированный, с прорезью под 25 центов и с кнопочным набором. Сработало без монеты. Внутри коробки дилинькнуло, пошли гудки вызова, раздался щелчок... И чей-то пугающе чужой служивый голос ответил: -- Дежурный по куфне прапорщык Мандула слухаеть! Я бросил трубку. Потом еще раза три я подкрадывался к этому испорченному автомату. Я набирал номера редакций, знакомых, давних любовниц, звонил на старую, пропади она пропадом службу, и везде, даже по 09 и 01, мое прошлое отвечало мне жлобским голосом этого странного Мандулы: "Шо?! Хто там?..". Вспоминается еще раннее июньское утро у Елисеевского, когда в разбитой зеркальной витрине я встретился взглядом с лагерным доходягой, беззубым, поросшим трехнедельной седой щетиной. Я вгляделся и сердце мое болезненно сжалось -- Господи, это кто? Неужто я?! Но даже в этот миг я все-таки нашел в себе силы не зажмуриться, прошептать тому совершенно непохожему на меня бомжу: "Только спокойно, Витюша! Без паники!..". Помню, как по-детски изумился, когда с летней улицы Воинова свернул на улицу Дзержинского и вдруг поскользнулся на не посыпанном солью, заледенелом тротуаре и, непонятно как устояв на ногах, выразился, как было принято у нас во взводе выражаться в непосредственной близости от не терпевшего мата старшины Сундукова: -- Та-ти-ти-та! И тотчас же из подворотни выбежал патруль. Красномордый, одышливый квази-маршал караульных войск сунул нос в мой идиотский паспорт и чуть не поперхнулся" "Кха-ак?!". Прохаркавшись, он зачем-то посмотрел на свет теперь уже не помню какую страницу и неожиданно сменил гнев на милость, подобрав пузо, щелкнул каблуками, козырнул!.. И я пошел себе дальше, опять никому на том свете ненужный, и даже, казалось бы, свободный... Кажется, именно в тот день я, все-таки не выдержав, подошел к газетному стенду. Увы, увы -- предчувствие и на этот раз не подвело меня! Первое же на что наткнулись проклятые глаза было приговором выездной сессии Военной коллегии Верховного суда. Все по тому же, по "ленинградскому делу". И даже мера наказания была все та же -- высшая... На всякий случай оглянувшись, я плюнул чем-то красненьким в усатую морду на первой странице и, беззаботно насвистывая Дунаевского, продолжил путь. И вот, прошагав какое-то совершенно несущественное расстояние, ну, скажем, метров тринадцать, я свернул за угол и оказался вдруг... на улице Восстания. Да-да, не на улице Гоголя, как должно было случиться по нашей, земной логике, а вот именно что -- на Невском проспекте, точнее -- на углу бывшей улицы Знаменской и все того же, с детства мною нелюбимого проспекта 25-го Октября. И опять повалил розовый такой невзаправдаший снег. Хорошо помню, как я подставил ладонь и снежинки все падали, падали на нее, падали и не таяли, елки зеленые... Господи, стоит только глаза закрыть, -- и все как наяву!.. И аккуратно располовиненный космическим лазером торт станции метро "Площадь Восстания", и Московский, с заколоченными крест-накрест дверьми, вокзал, и баррикада поперек Лиговки... А у памятника Александру III -- в просторечьи "комода" -- нацеленная в небо притиворакетная установка... ...и пока я, чертыхаясь, выковыривал эту самую пулю из живота, они опять выскочили из подворотни -- весь забинтованный генерал-капитан и три генералиссимуса с телефонными катушками... А потом еще это шествие. И опять было утро. И под ногами похрустывал целлофановый ледок, а высоко над головой невидимый "стеллз" тянул за собой четыре инверсионных полосы, розовых-розовых в лучах восходящего солнца. Они шли одной бесконечной нестройной колонной, как-то очень уж неумело, не в ногу. В общем-то, называя вещи своими именами -- попросту "канали", как скоты на забой, в сторону Большого дома -- троцкистско-бородатые, при галстуках и, -что совершенно сразило меня -- все, как один в черных сатиновых нарукавниках! По обеим сторонам Литейного стояло оцепление. Через каждые пару шагов -- по дусику с "калашниковым". Контингент двигался молча и лишь усталое тысячеподошвое шарканье нарушало рассветную тишину. -- Куда это их? -- как всегда невпопад, спросил я конопатого, в серой каракулевой папахе маршала с китайским гранатометом на плече. -- Так ведь леший их маму знает, -- пожал плечами маршалок. -- Нам начальство не докладывает. Может, к Богу в рай, а может, и вовсе -- в Левашово. А то куда же еще, ежели в ту сторону?.. И снова меня попросили предъявить документики. На этот раз трое в штатском. Все в черных очках и габардиновых плащах без хлястиков. Долго и с явно выраженным недоумением они по очереди вертели в руках несусветный паспорточек. Листали, переглядывались, перешептывались. -- Вы это... вы на свет посмотрите, -- робко посоветовал я. И вот, наконец, кульминация. Так сказать, апофеоз моих "бродяжьих" воспоминаний. Скверик у Спасо-Преображенского собора. Кусты бутафорской сирени, скамейка и на ней я, Тюхин. Я сижу, вытянув усталые, босые ноги, заложив лишенные ногтей кисти рук за голову. Я сижу и смотрю, как к соборной паперти -- ограда с бронзовыми турецкими пушками куда-то исчезла -- один за другим мягко подкатывают черные лимузины. Вот водитель в ливрее, обежав машину, распахивает правую переднюю дверку и на свет Божий появляется очередной ответственный товарищ. Строгий, темного цвета костюм, ослепительно белая сорочка, со вкусом подобранный галстук. И, конечно же, лицо! -- розовое такое, хорошо выбритое, без единой морщиночки. Новоприбывший быстрым, почти неуловимым движением обдергивает пиджак и, перекрестившись, поднимается по ступенькам. Из собора доносится хор. Певчие из Мариинки, прошу прощения, -- из Кировского поют что-то почти забытое, торжественно-похоронное. Кажется, "Гимн Советского Союза". Впрочем, что я говорю! -- не из собора, нет. Слева от главного входа табличка с титановыми -- на века! -- буквами: