Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 25

ДА ЗДРАВСТВУЕТ 38-я ГОДОВЩИНА

ВЕЛИКОЙ НОЯБРЬСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ

РЕСТАВРАЦИИ! ...Окончательно привел меня в чувство остановившийся рядом гражданин -- хоть и в шляпе, хоть и в габардиновом плаще, но, судя по выправке, конечно же, бывший военный. -- Хорошо идут! -- громко сказал он, подразумевая проходивших мимо в пешем строю десантников. -- Молодцы герои неба и земли! -- покосившись на меня, добавил он. -- Молодцы, -- без всякого энтузиазма согласился я. -- Нашим воздушным десантникам, самым отважным десантникам в мире -- ура! -- не сводя с меня глаз, с чувством сказал он. -- Ура! -- на всякий пожарный случай, тоже с чувством, ответил я. -- Пехотинец? -- теплея лицом, спросил товарищ в гражданском. -- Ракетчик, -- сказал я не без гордости. И он вдруг широко развел руки и, теперь уже откровенно любуясь мной, сначала отшагнул назад, а потом так и кинулся на меня с намереньем крепко, по-солдатски прижать к своей доблестной груди. Увы, объятья не состоялись. И этот, почти уже не призрак, просифонил сквозь меня, как воскресный электропоезд мимо станции. Ошалело оглянувшись, он продолжил свое движение дальше, на ту сторону Красной Конницы, причем не сбавляя скорости и не меняя положения рук. На ходу от радостно воскликнул, адресуясь к огромным праздничным портретам на изщербленном пулями фасаде госпиталя: "Народным вождям -- слава, слава, слава!" -- и сгинул, растворившись в толпе. Портретов было два. На том, что слева, красовалось изображение кого-то до жути похожего на В. В. Жириновского, на правом, и это уж вне всяких сомнений, был запечатлен по-бабьи одутловатый, но тоже не лишенный обаяния, Георгий Максимилианович Маленков. -- Только спокойно, Витюша, без паники, -- пошатнувшись, прошептал я. И крепко-крепко зажмурился, и мотнул головой... Трах-тарарах!.. А?.. Что?.. Это кто это, треща деревянными крылышками, вьется-кружит над моей пропащей головушкой?.. Кто-кто?! Быть того не может!.. Кукушечка-кукушечка, так сколько же ты, стерва, годков накуковала мне давеча, в потемках? И она, пощелкивая клювом, как кастаньетами, отвечает мне, Тюхину, человеческим голосом: -- А таперича я не кукушечка, Витюша, а самая что ни на есть -- Мря, пусторотенькая, без претензий, но зато на казенном довольствии!.. И -- фыр-р! и -- тр-рр! -- в сторону Таврического сада. А я зябко передергиваю плечами -- бр-р! -- потому что сумерки, сентябрь. И дворник моего детства Минтемир Гайнутдинов сметает в кучу последнюю октябрьскую листву, а расклейщица газет, поверх вчерашней за первое, лепит на клейстер свежую, сегодняшнюю -- за тридцатое. За 30 сентября 1955 года. А я, Тюхин, сижу себе на уличной, ленинградской, елки зеленые, скамейке и уже абсолютно ничему не удивляюсь: ни волосатым своим, в синяках от ущипов ногам, ни этой самой кукушечке, ни дворнику, которого, кстати, взяли лет на пять позже, кажется, в мае пятидесятого. Да что там говорить, я не ужасаюсь даже этим, почти повсеместным разрушениям, уже успевшим порости кипреем, кирпичным руинам. Я сижу в скверике на углу Моисеенко, а напротив-наискосок, мимо чудом уцелевшего кинотеатра "Искра", повиливая опупенными бедрами, фланирует одинокая блядь с китайским зонтиком. И это ни кто иная, как Ираида Прокофьевна Ляхина, в недавнем моем секретарско-писательском прошлом -- аж заведующая Отделом культуры. Господи, как сейчас помню, зашел в кабинет и... обомлел. Да неужто не мерещится?! Неужто и впрямь она -- наша дворовая Ирка-пипирка, она же -- Дыраида, а потом, как стала красить губы, и вовсе -- Кастрюля, по причине легендарной вседоступности и величины. Помню, тогда, во время первой аудиенции, я, по простоте душевной и неопытности, чуть было не ляпнул: "Кастрюля, ты?!". Но Ираида Прокофьевна, упреждая, нахмурила свои партийно-правительственные брови и, строгая, но справедливая, в темном костюме с депутатским значком, привстала из-за стола: "Вы по какому вопросу, товарищ?". И вот теперь уже я сидел нога-на-ногу, а она, вышедшая в тираж профура, делая вид, курсировала туда-обратно, а дворник дядя Минтемир, Рустемов отец, шаркал метлой по аллейке. И был вечер. И дядя Минтемир, постукав черенком метлы о поребрик, присел со мной рядышком. И если б я знал, что стрясется дальше, ей-богу -- зажмурился бы навсегда. -- Эх, Тюха-Витюха, давай, что ли, закурим, Витюха! -- Не курю, -- и тут голос у меня предательски вдруг срывается, -- не курю... дядя Минтемир. -- Поди, секим-башка, и не пьешь? -- Теперь и не пью... -- Совсем яман. Плохо, говорю. Ладно, хоть помнишь, не забыл... -- Что? О чем это вы?! -- Господи, прямо мороз по коже. -- Сам, Витюха, знаешь. -- И он чиркает спичкой и, не прикуривая свою "звездочку", пристально смотрит мне в глаза. И я хочу, я рад бы отвести взор, но не могу, слышите, не могу. Оцепенев от стыда и страха, я смотрю и смотрю в его карие, насмешливые его глаза. И вдруг, точно сквозь слезы, дядя Минтемир как бы смазывается, теряет четкость, весь такой туманно-расплывчатый, машет рукой -- ничего, мол, Витюха, не боись, все путем! -- и темнеет, лишается очертаний, как фото, когда оно засвечивается, и вот уже исчезает, как исчез он тогда, весной пятидесятого -- невозвратно, бесследно, на веки вечные... И только смятая пачка из-под "звездочки" да метла, приставленная к скамейке. Я в ужасе хватаюсь за виски -- Господи, Господи! -- и как пьяный, как задурившийся до видений, хотя от того, от прошлого кайфа, уже и помина нету, -обхвативши головушку, пошатываясь, я выбегаю из скверика на все тот же, пропади он пропадом, Суворовский: "Лю-юди! Товарищи! Вяжите меня окаянного!.." -- и только уже на самых трамвайных путях, когда от неотвратимо наезжающего на меня прожектора темнеет в глазах, только тогда я окончательно осознаю, что это, увы, не сон, и что вот сейчас, через какое-то исчезающе малое, как моя частная жизнишка, мгновение я попаду под колеса.

Глава четвертая

О том, как меня все-таки "зафиксировали"

Ничего сверхестественного не произошло. Меня просто-напросто сшибло, переехало, проволокло по мостовой. Я даже ни на секунду не терял сознания, ну разве что с перепугу обмер с открытыми, как у покойника, глазами. Когда я наконец сморгнул, раздался голос. Такой, знаете, невозможно-родной, с легким грузинским акцентом. -- Это правакация! Это загавар! -- воскликнул откуда-то сверху, с небес горестный Эдуард Амвросиевич. -- Слышите, я еще раз гаварю вам: грядет диктатура! Я пака еще точно не знаю, кто канкретно будит диктатаром, но диктатура, павтаряю, грядет! Итак, я лежал на мостовой, рядом с роковым трамваем, совершенно голый и почему-то мокрый. Я лежал, с ужасом пытаясь представить себе самого же себя, на части разрезанного, а он, взмахивая кулаком скорбно продолжал: -- Гатовится демакратический рэванш! Нэ за гарами путч, переварот! -- так он, товарищ якобы Шеварнадзе, говорил, и правая его рука рубила воздух в такт словам, а в левой он, дорогой друг и соратник товарища Горбачева, держал баллон огнетушителя с надписью: "Гипосульфит натрия. (Фиксаж)". -- Зреет темный загавар! -- говорил он. -- В этой ситуации, кагда правакации практически на каждам шагу, я нэ магу аставаться вадителем трамвая! Я ухажу! Да, да, -- ухажу, и нэ нада меня угаваривать астаца! Я сейчас же, сию же минуту ухажу дабравольцем на Кавказский театр ваенных действий! В знак пратеста, слышите?! И он, сунув странный огнетушитель обомлевшей Кастрюле, то есть, пардон, Ираиде Прокофьевне Ляхиной, действительно ушел, бросив вверенный ему транспорт на месте происшествия. Ушел, чтобы сменить форменную фуражку вагоновожатого на шлем водителя танка. Прощальная речь человека, которого я при жизни боготворил, не могла не взволновать меня. Я пошевелился и, на всякий случай, застонал. Тотчас же надо мной склонились участливые старческие лица. -- Вам, товарищ, не по себе? -- поинтересовалось первое, кажется, мужеского рода. -- Идет снег? Двоится? Мерещится несусветное? -- осведомилось второе. -- Это ничего, касатик, это пройдет! -- утешило третье при пионерском галстуке, правда, непонятно какого цвета. -- Когда? -- прошелестел я. -- Так, судя по всему, очень скоро! -- обнадежила бабуля-пионерка, что-то заботливо поправив у меня там, за животом. -- Ну вот что, -- сказала пришедшая в себя Ираида Прокофьевна. -- На-кося вот, держи-ка лучше это! -- и всучила замечтавшейся старушке агрегат неизвестного назначения. -- Пользуй, Перепетуя!.. И захлопала в ладоши, бывшая массовица-затейница: -- А ну -- живенько, живенько -- строиться! В затылочек -- равняйсь, на первый-второй -- рассчитайсь!.. Отряд, сми-ирна!.. На пра!.. На ле!.. Ноги на пле!.. Раз-два, раз-два!.. И с песенкой, дружненько! И -- прямо на Тентелевку, на свалку мировой истории!.. И задудела труба, затарахтел барабан, задребезжал голос: -- Кто шагает дружно, в ряд? -- Верных левинцев отряд! Хорошо подхватили, бодро, будто и не покойнички вовсе. -- И чтоб духу тут вашего, могильного не было! -- сказала в сердцах Ираида Прокофьевна и, ухватив мое пальто за ворот, потащила меня на нем по мостовой, как санитарки на войне тащили раненых на плащпалатках... На том самом моем, злополучном, непонятно откуда на вешалке взявшемся, однобортном, с хлястиком, о четырех пуговицах... О, если б знал, если б только мог представить себе!.. Затащив меня в самые что ни на есть крапивные кущи соседнего скверика, Ираида Ляхина перевела дух. -- Ну и здоровый же ты кобел, -- с уважением констатировала она, по-хозяйски меня разглядывая. -- Греблей, поди, увлекаешься? Я прикрылся ладонями. -- Ладно, ладно, -- сказала Кастрюля. -- А я, думаешь, не стеснялась, не сгорала, думаешь, со стыдобушки, когда вы, микробы малолетние, за мной подглядывали?! И я вспомнил, вспомнил, прости Господи, как мы у Скочи, выключивши свет, блудливо посапывая... Тьфу, аж вспоминать тошно!.. Как она появлялась наконец в окне напротив, за тюлевой занавесочкой, в синем, до колен, халатике, с мокрым полотенцем на голове. Вот она, взрослая такая, поочередно задирая ноги, натягивает капрон. И вдруг вскакивает и, высунув язык, вся вдруг распахивается перед нами!.. Мамочка ты моя родная! Да как же она их носит-то?! А соски-то, соски -- глянь! -- как две рустемовых тюбетейки!.. Я вспомнил этот срам, неполовозрелые наши, с групповым рукоблудием, мерзопакости, я вспомнил все это и, запоздало устыдившись, прошептал: -- Ну и сволочь же я! -- А то нет! -- шумно дыша, согласилась Ираида Прокофьевна. -- Все вы, здешние мужики, сволочи! Вона до чего бедную девушку довели! И она, как тогда, в детстве, распахнула импортный, на голое тело, плащец и предстала предо мной во всем своем на диво сохранившемся великолепии. О!.. Даже сейчас, по прошествии, стоит только зажмуриться -- вижу, вижу ее, стервозу, точно живую, в одних чулках, широко расставившую надо мной ноги. И, о Господи, -- эти шары, убийственные тыквы эти, кокетливо подхваченные обеими ладонями! И она садится. Эдак медленно. Покачивая бедрами. И у меня... у меня, елки зеленые... О-о!.. Ну, в общем, как в солдатской молодости. В общем, этот самый мой агрегат, с некоторых пор несколько непонятного, как тот огнетушитель, назначения, он уже торчит, елки зеленые, как ручка игрального автомата типа "однорукий бандит". И все уже совершенно непоправимо, Господи!.. -- Мо-нстр!.. Эротическое чудовище!.. Василиск!.. -- бормочет она, опускаясь все ниже и ниже. -- А еще язвенником прикидывался!.. И вот тут-то, в самый, так сказать, кульминационный момент, кусты, жутко вдруг затрещав, раздались в стороны и над нами, теперь уже обоими, нависла страшная нечеловеческая морда, а над ней -- другая, -- человеческая, но еще более страшная! -- Та-ак! Значится, культурно развлекаемся на лоне природы? -- вопросил сидевший верхом на коне милиционер, и я, холодея, узнал его. Это был мой последний в жизни секретарь писательской парторганизации, тоже в некотором роде поэт, как и я, и даже некогда -- мой ученик -- Кондратий К. Комиссаров. -- Караул! На помощь! -- неуверенно вякнула Ираида Прокофьевна. Но было уже поздно. -- Опять ты, Бляхина, за свое! -- с укоризной сказал мой главный враг, над гробом которого какой-то месяц назад я произнес речь, и на поминках которого роковым образом запил. -- Опять ты, понимаешь, Содому и Геморрой развела! Страна, понимаешь, напрягая все силы, недоедая, недосыпая, стабилизируется, а она тут акробатические, ебена мать, итюды затеяла!.. -- Так ведь насилуют же, товарищ полковник, -- попыталась ввести в заблуждение усевшаяся на меня верхом Ираида. Бывший мой парторг только хмыкнул. -- Кто, этот хлюст?! Ты, Иродиада Профкомовна, говори, да не заговаривайся. Энский, понимаешь, его сраная фамилия, он же -- Тюхин, что одно и то же. И скажу тебе, понимаешь, со всею своею мужской откровенностью: этого, понимаешь, умирающего лебедя -- хоть самого раком ставь, он супротив тебя, щуки, как все равно что ихний банан супротив нашего метрополитена! Вот ты с ним, Иродиада, половые игрища, понимаешь, затеяла, а ты знаешь, что он мне перед самым, понимаешь, ХХVIII съездом учудил? Из партии, выродок этакий, вышел! Так, понимаешь, и написал в заявлении: "Прошу, понимаешь, не считать меня коммунистом". Кастрюля так и ахнула: -- Не может быть! -- Еще как может! Он, когда у нас в милиции поэтическим кружком руководил, он такие, понимаешь, ямбы с амфибрахерами в пьяном безобразии выхуячивал. Мне самому, понимаешь, лично, дважды приходилось спецмедслужбу вызывать. -- Надо же! А я его, гада, из-под трамвая вытащила! -- То-то! Внешность -- она, Бляхина, штука обманчивая! -- заключил мой, самый из ряда вон выскочивший, выкормыш. Увы, из песни слов не выкинешь! Было, было: и вытрезвитель, и ДК работников милиции, где я эту воинствующую бездарь сам же и не придавил в зародыше, пригрел, обнадежил, жалеючи. Были и газеты, поначалу, как водится, многотиражки с его (в моей, разумеется, редактуре) опусами. Потом этот змей нашел себя в пародии. И пошло-поехало: конкурсы, аплодисменты, премии. Заглянешь на последнюю страницу, а там он -- Кондратий Комиссаров. Это большими буквами, а маленькими, в эпиграфе, сами понимаете, я -- Тюхин, или Евтушенко, или сам Чепуров. В общем, я и опомниться не успел, как он -- Кондрат Всуев, а именно таковой была его настоящая, так сказать, по служебному удостоверению, фамилия, -- как он, вступив по моей рекомендации в Союз, принялся меня же и шерстить за систематическую неуплату партийных взносов. Сначала в качестве партгрупорга секции, а потом и вовсе -- партсекретаря... И вот он, елки зеленые, снова возник на моем пути. Теперь уже послежизненном. В парадном полковничьем мундире, с матюгальником на груди, с шашкою на боку. Как черт из-под земли вырос, весь такой неупокоившийся. И опять, опять -- на коне! -- Ну, Тюхин, -- сказал, потирая руки, бывший поэт-пародист, -- уж на этот раз выговором ты не отделаешься! Тут уж тебе, понимаешь, хорошенькая статья светит. -- И он принялся загибать пальцы. -- Покушение на изнасилование, понимаешь, -раз! С особым, понимаешь, цинизмом. В общественном, понимаешь, месте!.. Вот ты, Тюхин, когда я дуба, понимаешь, врезал, ты, небось, в Парголове и решил: все, мол, и концы, понимаешь, в могилу. Прощай навеки, дорогой парторг, а с ним заодно и вся родная коммунистическая партия! Так ты, поди, подумал, -- грозно возвысив голос, вопросил Кондратий Комиссаров. -- Та-ак, я тебя спрашиваю?! Плохо же ты свою бывшую партию знаешь, Тюхин! Она -- партия -- с тебя, засранца, и здесь, на другом, понимаешь, свете, спросит по всей, понимаешь, строгости! -- Допускаю, как гуманист допускаю, Тюхин, -- смягчился он. -- Есть и у тебя отдельные резоны: и за границу тебя не пускали, и в твердых обложках не печатали. Но ведь опять же -- за дело, за выпендривание твое. За диссидентство! Хотя, дело прошлое, Тюхин, ни хрена там, в этой твоей сраной загранице, скажу тебе по совести, нету. Чушь она собачья по сравнению с этим, Тюхин, светом. Ты только погляди кругом, красота-то какая!.. И я снизу, из-под нее, из-под Ляхиной, кинул взор в серое бесцветное небо, по которому в сероватых лучах вечернего рассвета ползли серенькие инфра-ленинградские облачка. А еще я ни с того ни с сего представил себе вдруг сиротливый такой бугорочек посреди поросшего бурьяном поля. Очами души увидел рассветец, такой же вот по-чухонски непогожий, только не здешний, а тамошний еще, а стало быть -- утренний. И не Ляхину увидел я верхом на себе, то бишь -на том моем могильном холмике, а посеревшего от сальмонеллеза, в раскорячку серущего с утра пораньше "бомжа". Я представил себе этот вполне сермяжный сюжетец и громко -- аж лошак вздрогнул -- сглотнув, простонал: -- Эх, пропала-таки жизнь... -- То-то! -- сказал мой бывший партийный руководитель. -- Все ж таки нету в тебе, Витька, направляющего, понимаешь, стержня! Уж на что Ляхина баба, а ведь и та без направления дня прожить не может. А настоящий мужик, Витек, он за этот самый за свой, понимаешь, стержень обеими руками держаться должен! И задумался бывший полковник милиции, отставник-юморист К. К. Всуев, он же -Кондратий Комиссаров, и натянул поводья. Лошак его вскинулся на дыбки, всхрапнул, оскалил свою жуткую, как у крокодила, лошажью пасть, и я с изумлением и легким мистическим ужасом узрел там, в его пасти, справа, вверху, золотую, елки зеленые, коронку. И показалось мне вдруг, что выражение морды у этого всуевского рысака -- знакомое, такое до странности осмысленное, если и вовсе не двусмысленное. И я было уже раскрыл рот, но выскочка-Кондратий и тут, падла, опередил меня: -- Эх, Тюха-Витюха, -- с чувством сказал на редкость дерьмовый поэт-пародист. -- Кабы знал бы, Витюха, такой вот свой прикуп, ей-богу еще б до перестройки застрелился!.. Лихой конь, верный "стечкин" в руке, всенародный почет и уважение -- это ли не счастье, Тюхин, доской тебя по уху! Я тебе вот что скажу, наставник ты мой незадачливый: родилася у меня тут, под вечными, ебена мать, небесами эпохальная, понимаешь, задумка. Думал я, думал, в седле сидючи, и сказал себе, Тюхин, так: времени у тебя, Кондрат, теперь до хрена и больше -почитай вся твоя прошлая, пропади она пропадом, жизнь за вычетом, сам понимаешь, младенчества. Вот и сказал я себе: пора! В свободное от дежурства время садись-ка, товарищ, за стол, бери в руки золотое свое перо, пиши историю родной советской милиции. И чтоб в пяти, понимаешь, томах, в красном ледерине, с золотым, опять же, тиснением, а главное -- все, как есть этим самым твоим сраным, Тюхин, ямбом -- для торжественности! Стало слышно, как в животе у кого-то буркнуло. Зазвенев уздечкой, переступил с ноги на ногу лошак. -- Ах, -- вставая с меня, сказала Кастрюля, -- за что я уважаю вас, Кондратий Константинович, так это за ваш стержень! Не скрою, разбередили вы меня. Вот и хочу я, скромная в прошлом руководительница областного масштаба, ответно поделиться своей давней, комсомольской еще мечтой. -- Валяй, Бляхина, мы слушаем! -- поощрил Комиссаров. -- А хотела бы я, дорогие мои товарищи-мужчины, стать первой в мире советской женщиной-амазонкой! -- сказала Ираида Прокофьевна и глубоко задышала от волнения, и стыдливо запахнулась. И снова у кого-то в кишках протяжно забурчало. -- Эх, Иродиада, Иродиада, -- после некоторого раздумья покачал головой Кондратий. -- Хоть и наша ты баба, но с большой, понимаешь ли, присвистью. Да неужто тебе, номенклатурная ты дура, правой титьки своей не жалко? Для малограмотных поясняю, -- кашлянув в кулак, сказал бывший заочник Академии Дегенератов. И пояснил. И этим своим пояснением прямо-таки сразил меня наповал, ибо хоть и читал я кое-что про амазонок, но про то, что они отрезали себе правую грудь, чтобы эта самая грудь (титька) не мешала им натягивать тугую тетиву боевого лука, про это я, увы, не читал. -- Так что минус тебе, Ляхина, за твою комсомольскую дурость! -- заключил товарищ Комиссаров и с высоты своего положения обратился ко мне: -- Ты хоть и лежачий, Витек, но уж раз пошла, понимаешь, такая пьянка, давай и ты, темнила, открывай свою, Тюхин, масть! А ну как оправдаешься по всем статьям, Чикатило ты этакий!.. И уже хотел было я, Тюхин, он же Эмский, по-нашему, по-русски рванув рубаху на груди, вскричать: "А-а, да что уж там! А ну вяжите меня, люди добрые, ибо нету мне вовеки прощения, псевдодемократу окаянному!". И уже было встал я с земли, как умирающий с одра смерти, уже раскрыл было рот, но увы, увы! -- рвануть оказалось нечего. Гол, как сокол, лишь горестно вздохнул я и сказал таковы слова: -- А-а, да что уж там!.. О, любезная сердцу Иродиада, о незабвенный мой друг Кондратий Рылеевич! Еще года за три до рокового запоя, взвесил я, русский советский поэт Тюхин, все свои обретения и утраты на беспристрастных весах Фортуны, взвесил и пришел к таковому, весьма неутешительному для себя выводу: "Увы, Пушкина из тебя, Тюхин, не получилось, а посему делай, Тюхин, соответствующие выводы!". -- Ну?.. и?.. -- чуть не свалившись с коня, выдохнул отставной остряк-самоучка. -- Говори, Витюшанчик, не томи!.. -- Ну и завязал я, вобщем, с этим самым делом. В общем, перешел в сферу коммерции энд бизнеса. -- Би... бизнеса! -- чуть не задохнулся от счастья бездарный, как лом, которым скалывают лед питерские дворники, Кондрат Всуев. Как-то не по-кавалерийски мешковато, он спешился. -- Ну, Свистюхин, ежели это правда, ежели не дурацкое твое, понимаешь, ерничество, не очередное твое выдрючивание!.. И он, широко раскинув руки, пошел на меня вперевалочку -- неисправимо кривоногий, как его вирши, даже тут, в иной жизни, крепко хвативший для храбрости, а стало быть -- такой человечный и простой. -- Ну-ка, понимаешь, дай-ка я тебя, Тюкнутый-Беспоэмский, обниму, понимаешь, да расцелую! Три плюса и восклицательный знак тебе, Титькин, потому что правильно ты решил! Шинкуй, понимаешь, свою сраную капусту -- нас, советских поэтов, тут и без тебя в избытке!.. И перед тем, как по-брежневски всосаться в меня упырьими губами, он снял со своих буркал догайдаровские еще, с социалистическими гербами, пятаки и весь аж откинулся, обожая. Этот момент я и выбрал, чтобы в лоб спросить его: -- Слушай, Кондрат, а что у тебя за конь за такой? -- Конь, понимаешь, как конь. С хвостом, с копытами. Были, понимаешь, и крылья, но мы их очекрыжили, -- не сводя с меня лживых глаз своих, отвечал Комиссаров. -- Зачем?! -- ужаснулся я. -- А затем, что не положено. -- Господи, но ведь это... это же мой Пегас!.. -- Был твой, стал общественный, -- сказал Кондратий. -- Как отдельные фрагменты твоего, Тюхин, в общем и целом совершенно никчемного творчества. А когда тебе в глаза, Тюхин, глядит твоя новая власть, твоя, хоть и бывшая, но вполне партийная совесть, ты, Тюхин, бесстыжих своих глаз не отводи... Не отводи, каблуком тебя в печень, а то хуже будет!.. И не лживые, нет, не лживые уже, а совершенно пустые, немигающие такие, мертвые -- вперились в меня глаза. И он фыркнул, звякнул уздечкой, обескрыленный конь моего недавнего вдохновения, персонаж моей, так и недописанной, самой лучшей в жизни поэмы. Косясь и копая передним копытом, он всхрапнул, мой злосчастный Пегас, и золотая его -- справа, вверху -- фикса при этом зловеще взблестнула, елки зеленые!.. Слезы навернулись на окаянных очах моих. Все дальнейшее вспоминается как страшный сон. Квадратноскулое, с "боксерской" носопырой хайло Кондратия Константиновича вдруг плаксиво исказилось, утратило строгость форм, инсультно перекособочилось. Поначалу я подумал было, что это всего лишь оптический эффект, мои дурацкие слезы, не более. Но тут Ираида Прокофьевна дико -- Пегас встал на дыбы! -- завопила: -- Караул, наси... фиксируйте его! -- Э-э...ахуэ... -- по привычке в рифму захрипел неисправимый матюжник. И Господи, Господи! -- до меня дошло, что с ним творится нечто уму непостижимое, сродное тому, что стряслось с дворником Гайнутдиновым некоторое время тому вперед. Тайный мой завистник и недоброжелатель Кондратий Комиссаров, царствие ему небесное, "поплыл" под моим незафиксированным взором!.. -- Аа... мамуа!.. -- вымычал он, валясь в крапиву. Лязгнула шашка, тупо тумкнул затылок, покатились пятаки... Именно в эту критическую минуту Ираида Прокофьевна Ляхина и проявилась во всем своем грядущем великолепии. Всплеснув грудями, как крыльями, она одним прыжком оседлала моего ампутированного лошака. Неверный Пегас чуть не надломился, но все-таки, сволочь, выдержал. Лишь виновато покосился на меня, мол, извини, Витек, сам видишь, как оно оборачивается... -- Юные пенсионеры! -- засовывая под мышку правую титьку, вскричала новоявленная амозонка, воинствующе нагая, с указующим китайским зонтиком в руке. -- Юные пенсионеры, к борьбе с чуждыми нам воззрениями -- будьте готовы! -- Всегда готовы! -- дружно ответили верные левинцы, выскакивая из-за кустов, где они и прятались все это время. К распростертому Кондратию Константиновичу подбежала Перепетуя с огнетушителем. С тем самым, на баллоне которого было написано "Гипосульфит натрия (Фиксаж)". Зашипела струя, пущенная в подвергшуюся деформации голову. -- Так ведь это же фотозакрепитель, -- запоздало изумился я. -- А ты, мудила гороховый, думал, его "шипром" освежать будут?! -- захохотала гарцующая валькирия. -- Чего стоишь-то?! Забыл, что делают в таких случаях? А ну -- беги, звони куда следует!.. -- И вот ведь что поразительно: подхватив пальтецо, я действительно побежал. Этак бодренько, трусцой. Туда -- к телефонной будке у кинотеатра. А добежавши, снял трубочку и набрал соответствующий номерок. Простой такой, с детства запомнившийся. Товарища капитана Безымянного... В общем, когда подкатила музейная эмочка (черная, со шторками на окнах), я уже, скорбно потупясь, стоял над бездвижным Кондратом Всуевым. Был он весь какой-то совершенно непохожий на себя -- поверженный, с широко раззявленным, перекошенным в беззвучном протесте ртом, в глубине которого -- справа, вверху -- пугающе поблескивала золотая коронка, и чего уж греха таить -- именно оттуда, из хамского этого хавала я, Тюхин, и позаимствовал ее для своей крылатокопытной, в яблоках, метафоры... Или не у него? Поскрипывая портупеей, приблизился товарищ майор. -- Это он! Он! -- дружно ткнули в меня пальцами вечно юные левинцы. Я растерянно огляделся. Увы, увы -- ни идиотского моего лошака, ни грудастой подруги детства в необратимо облетающим скверике уже не было. -- Ваши документики! -- козырнул мой будущий следователь. -- Да Тюхин, Тюхин моя фамилия, -- пробормотал я, нащупывая в потайном кармане пальто неизвестно как очутившийся там паспорт. Товарищ майор Бесфамильный, -- а именно так, как выяснилось впоследствии, звали этого вурдалака, -- товарищ майор долго и, я бы сказал, с каким-то трепетным интересом изучал мои данные -- слюнил страницы пальцем, смотрел на свет -наконец он пристально глянул на меня поверх черных, как у Ричарда Ивановича Зоркого, очков и сказал: -- Так-так... Значит, говорите -- Матюхин?.. А вы, часом, ничего не путаете, гражданин... -- и тут он снова заглянул в паспорт, -- гражданин Чеченской республики... Хаз-Булатов, Дудай Шамилевич?.. а?!.. Я помертвел.