Страница 18 из 25
Господи, уже и не прошу -на пол, как подрубленный, валюсь -через силу, Господи, дышу! Господи, не веруя, молюсь! Господи, раздрай в душе, разлад!.. Он ведь мне уже который год -Этот в душу -- исподлобья -- взгляд ленинский -- покоя не дает...
Вот такая, с позволения сказать, лирика. Невеселая, как видите. Да и не мудрено: ну до смеху ли мне было, если еще там, в Городе, заприметил за моей лапушкой -как бы это поделикатней выразиться? -- некий физиологический нонсенс, что ли. У нее по-моему напрочь не работало пищеварение. Там, на Салтыкова-Щедрина, даже, извиняюсь, туалета как такового -- не было. Вместо него была оборудована фотолаборатория. Как-то раз я не выдержал и написал химическим карандашом на дверях ее: БЕДА, КОГДА ЖЕНА ФОТОЛЮБИТЕЛЬ: ГОРЬКА ТВОЯ МОЧА, КАК ПРОЯВИТЕЛЬ! О, если б знал, если б только мог представить себе!.. Когда кончились продукты, она стала поедать все подряд: штукатурку, угольки из камина, мыло -- войдешь в ванную, возьмешь кусок "Камей классик", а на нем следы ее неровных зубов! Помню, однажды вечером она, задумчиво глядя на Петруччио, спросила меня: "Тюхин, а попугаи съедобные?". На всякий случай я снял с антресолей раскладушку -- мало ли! -- еще куснет за ухо, как Даздраперма!.. А еще она, Мария Марксэнгельсовна, пристрастилась к чтению. Вот списочек книг, прямо-таки проглоченных ею в Задверье. В скобочках -- ее своеручные оценки. 8. Ф. Достоевский "Идиот" -- (Вот уж воистину!) 7. Он же -- "Бр. Кар." -- (Брр-р!.. Прямо как дусту наелась!..) 6. Он же -- "Бобок" -- (Не поняла юмора. Он что -- наш, что ли?) 5. Краткий курс истории ВКПб. -- (Достать и прочесть полный!) 4. "Триста способов любви. Пособие для начинающих" -- (Есть еще 301-ый, который мне показал Г. М.) 3. "Вы ждете ребенка" -- (Ох, и не говорите! Заждались уже!..) 2. М. Т. Вовкин-Морковкин "Послание к живым" -- (Ай да лупоглазенький!..) 1. В. Тюхин-Эмский "Химериада" -- (И с этим шакалом я делила постель?!) Увы, увы! -- из песни слов не выкинешь. Это уже я -- Тюхин. Смаргивая невольную слезу, вспоминаю. В переулке еще не развеялась пыль от полуденной Иродиады -- белое трико трансмутанта, белый рысак, бело-сине-красное знамя. Из терема напротив доносятся стихи под мандолину -- это наша соседка Веселиса, она же -- Констанция Драпездон мелодекламирует на французском. Выйдя замуж, она стала виконтессой, а разведясь, -- поэтессой. Хорошо! Моя паранормальная, задумчиво жуя, сидит в качалке с томиком М. Горького. -- Тюхин, -- выдирая страницу, вопрошает она, -- а море, над которым гордо реет черной молнии подобный, оно большое? -- Бесконечное! -- Как что, как революция? -- Как реконструкционно-восстановительный период после нее! -- О-о!.. Милая! О как мы сроднились с ней за эти совместные годы! Она даже "окать" стала, как я, В. Тюхин-Эмский. "А ну плюнь!.. Выплюнь, кому говорят -- он же Горький!.." И она беспрекословно выплевывает, хорошая моя. -- Ах, Тюхин, ничего не могу поделать с собой. Все время хочется чего-то этакого, несусветного... -- Солененького?.. Кисленького?! Ах ты, мамулик ты мой! А как насчет лимончиков?.. Годится!.. Тогда, может, я это... может я на рыночек сбегаю? Лапушка и ахнуть не успела, как я, подхватив авоську, петушком перемахнул через деревянную баллюстрадку веранды. Денег, разумеется, не было. То есть были непонятно откуда взявшиеся в кармане 20 монгольских тугриков -- Даздраперма, юмористка, сунула, что ли? -- но даже это меня не остановило. Рок событий, неудержимый, как трамвай, брошенный водителем, скрежеща на поворотах, нес меня... До сих пор ума не приложу, как я оказался под другим небом, -- не синим и не голубым, а жовто-блакитным. И уже не память, а некое совершенно безошибочное беспамятство вело по саманным заулкам. Домики были сплошь одноэтажные, беленные известкой, в мальвах, как в детстве. У водяной колонки посыпал дождь -крупный, черный, как спелая шелковица. Дождины были сладкие, пачкучие. Ни с того, ни с сего я вдруг свистнул в два пальца и побежал -- вприпрыжку, как за железным обручем! И когда за банными акациями сначала робко сверкнуло, словно улыбнулось, а потом, как женщина в халатике, -- ах! -- и открылось -- да такое солнечное, такое манящее, что слезы хлынули из глаз, -- оно, море -- и я задохнулся, и ноги вмиг отяжелели -- минуточку, минуточку! нельзя же так, сразу! -- я схватился за грудь, как пулей пронзенный предчувствием, что больше никогда в жизни уже не свидимся, я схватился за то место, где деревянная кукушечка снесла яичко, и со стоном опустился на траву, на июльскую, шелудивую, в двух шагах от Банного спуска, у самого обрыва... Море, теплое, тихое праморе моего пришествия в мир хлюпало волнами внизу. И были ступеньки из плитняка, и Горбатый Камень, с которого я впервые нырнул солдатиком, и одинокий парус, и, разумеется, чайки, одну из которых звали Крякутный-Рекрутской. Все было на месте, даже перевернутый, с дырой в днище баркас, через нее-то я однажды и вылез, как выродился по второму разу: "Мама, мама, я стихи сочинил!.." Все было, как тогда, в солнечном сталинском детстве, только вот само синее море, оказалось вовсе не синим. И не голубым. И даже не мраморно-зеленым. Море, открывшееся моему изумленному взору, было розовым на цвет, таким розовым, что я испуганно схватился за глаза -- Господи, да уж не в очках ли я?! Очков, разумеется, не оказалось -- их сшибло в момент самодезинтеграции Папы Марксэна, так что, когда, брякая ведерком, возник дусик с удочками, я имел моральные основания на такой, по меньшей мере -- идиотский вопрос: -- Это как это? -- Ась, -- приложив ладонь к уху, осклабился дед. -- Это что, спрашиваю, за море? Черное? -- А то какое же! -- просиял старый афганец. -- Оно и есть -- Ордена Нерушимого Братства Народов нелюдимое наше Червонное море! -- Так какое же оно червонное, когда -- розовое? -- А стало быть, не дошло еще до кондиции, анчоус ты мой в томатном соусе! Ну что ж -- розовое так розовое, -- смирился я, -- благо хоть наше... А тем временем, как-то без всякого перехода, разом -- смерклось. Со свистом и гиканьем вздыбила передо мною черного коня -- черная же, с черным штандартом анархо-синдикалистов в руке -- Иродиада Бляхина. -- Тюхи-ин! Началось! -- вскричала она. -- Еду Зловредия брать! -- Какого еще Лаврентия? -- не понял я. -- С какой целью? -- Экий ты! -- осерчала она. -- Да Падловича! Да замуж!.. Я долго махал ей вслед рукой. А когда она проскакала обратно вся красная, окровавленная, и началось утро, я пошел на Шарашкину горку. Как и следовало ожидать, за сорок с лишком лет рынок моего детства претерпел и подвергся. Немалым, в частности, откровением для меня явился тот факт, что он -- прежде называвшийся Шарашкиным -- заговорил вдруг по-французски. Со всех концов так и слышалось: пардон, мерси, бонжур, шерше ля фам... Изменился к лучшему и ассортимент. Вместо пресловутой хамсы и макухи на лотках громоздились горы экзотической всячины: омары, кальмары, джинсы, кожаные куртки, сигареты, марихуана стаканами, тампоны Тампакс, шампунь Вошь энд Проктер, гранаты -- Ф-1 и РГД и прочее, прочее. Пьяненький с утра пораньше букинист торговал моей "Химериадой". "Бычки! Бычки!" -- базланила торговавшая окурками местная мадам Стороженко. И вообще -- при ближайшем рассмотрении Шарашкин рынок оказался вдруг самым что ни на есть марсельским. Сразу за торговыми рядами, похотливо похлюпывая, покачивались прогулочные яхты чеченских миллионеров. Крикливая толпа пестрела гризетками и кокотками. Формалинчиком и не пахло. Напротив -- пахло о'де колоном и чем-то еще, навеки памятным, чем были пропитаны розовенькие салфеточки, которыми воспользовалась одна моя марсельская знакомая. Случайная, разумеется. На прощанье я ей сказал: "Ты это, ты хоть адресочек дай, на всякий случай..." Куда там! Вжикнула молнией, хохотнула, фукнула в лицо колумбийской "беломоринкой" -- о-ля-ля, Виктор! И вот я разжмуриваюсь, а она, шалашовка, опять поправляет как ни в чем ни бывало свои кружевные чулочки. "Вот так встреча!" -- говорю я, хлопая ее по тощей заднице. И она подскакивает, как ошпаренная, хлопает бесстыжими своими глазищами: "Уот даз ит мин?!" Как будто ничего такого между нами и не было. Будто это и не я вовсе прямо из родного аэропорта рванул к знакомому врачу проверяться!.. Я смотрю ей прямо в переносицу, в лоб и эта курвочка наконец-то не выдерживает, дает слабину, искажается растерянной улыбочкой: о-ля-ля! Ага, проняло-таки! Узнала, мочалка нечесанная!.. Что-что?! Сколько-сколько?! Сто франков? Пардон-мерси, мадмуазель! Экскузе, как говорится, муа! Мы уже однажды получили свое удовольствие... А если б вы знали, как я обрадовался, когда увидал этого хмыря с лотком на лямке. Опять живого, опять целого и невредимого. -- Здорово, покойничек! -- радостно воскликнул я. Глаза у Померанца воровато забегали: -- Так вы, значит, вопрос ставите -- покойничек... А аргументы есть? Ах, нету! Тогда какой же вы гуманист после этого?! -- Что верно, то верно, -- согласился я, -- гуманист из меня, из Тюхина, аховый. Лимончики у тебя, козла, имеются? Померанец обиженно поджал губы. -- Ассортимент перед вами. Ассортимент проходимца был столь же убог и подозрителен, как и уровень его социально-политического самосознания. В наличии имелись всего лишь три вещи: пластмассовая вставная челюсть, паспорт гражданина СССР и большая серая пуговица. Я ее сразу узнал. И схватил! -- Ты где, корзубый, мою четвертую пуговицу взял? -- давясь от злобы, прошипел я. -- На Литейном? -- Вот какая постановочка! -- оживился профессиональный провокатор. -- Значит, вы заявляете, что эта пуговица ваша? -- Моя! -- А зубной протез, случайно, не ваш? -- Тоже мой! -- Та-ак! Так вы, стало быть, вопрос ставите!.. Может, и паспорточек ваш? -- и с этими словами он, сардонически ухмыляясь, щелкнул своим длинным покойницким ноготочком по документику. В запале полемики я купился. Я взял его в руки, открыл и остолбенел от неожиданности. Грустная, усатая, с большими, как турецкие маслины, глазами и узеньким лбом физиономия глянула на меня с фотографии. И вот еще какой знаменательный факт выяснил я, ошалело листая липовую ксиву. Родились мы с владельцем рокового, черт знает откуда взявшегося в моей квартире пальтеца -- год в год, месяц в месяц, день в день -- 20-го октября 1942 года! Мало того, в графе "национальность" в паспорточке, вопреки очевидности, значилось -- "русский". Сглотнув невольный комок, я уже собрался было бережно спрятать его запазуху, но скорый на руку коробейник опередил меня. -- Ну уж нет уж! -- выхватив у меня драгоценную реликвию, окрысился он. -Может, скажете и фотоснимочек ваш? И тогда я взял его, гада, за яблочко и сказал: -- А то чей же?! Он пригляделся ко мне повнимательней и уже не был столь категоричен: -- Ну, вообще-то, если налепить усы, брови... ежели атропинчику в глаза, ну и лоб -- кувалдочкой... -- Отдай! -- прохрипел я. -- Не могу -- он казенный. Вещественное доказательство. -- Тогда продай. -- Ах, так вы вопрос ставите, -- встрепенулся торгаш. -- А раз так, раз имеет место попытка подкупа при исполнении -- два миллиона! -- Чего, рублей? Подлец Померанец даже обиделся: -- Ну уж не карбованцев же!.. Сошлись на двадцати протомонгольских тугриках. -- Пережиток рыночной системы! -- скрипнул зубами я. -- А ты -- валютчик! -- пробормотал он, воровато озираясь и пряча. Мы с ним разошлись, как разведчики после конспиративной встречи -- в разные стороны, быстро и не оглядываясь. Он -- прямиком в черный, без номерных знаков, фургон, причем дверь Померанцу, как я увидел в витринном зеркале, открыла большая волосатая ручища, -- он, аферюга, на доклад к начальству, а я дальше -за лимончиками, за извечно дефицитными цитрусовыми, которыми здесь, в райской стране Лимонии, что-то и не пахло. -- Лимоны есть? -- Лимонов нет, есть "Это я -- Эдичка!" Э. Лимонова. -- Почем? -- "Лимон" штука. -- Щас как залимоню!.. -- Ша!.. Ша!.. Тогда берегите свои нервы, читайте труды по лимнологии! -- По чему, по чему? -- Люди, та налейте ж вы ему лимонаду, он перегрелся на климате! -- Граждане, читайте стихи поэта В. Салимона, благотворительно воздействующие на лимфатическую систему! -- Держите его, он климактериальный! -- Лимбом его, лимбом! И в -- Лиму! -- На Калимантан! -- Пардон!.. Сорри!.. Звыняйте, дяденьку!.. Иншульдиген!.. -- Ты шо, сказывся, чи шо?! И вот я мечусь, как угорелый, по Шарашкиному рынку моего детства -- натыкаюсь, наступаю на чьи-то ноги, извиняюсь, отругиваюсь. И он в ответ матюгается, хохочет, расступается, как Дыраида, дыхает сивухой, смыкает по карманам -- где он, где мой документик? во сюда его, в носок! -- он галдит, гакает, шарахает мне кулачищами по горбу -- тысячесудьбый, тысячесмертный послевоенный рынок, где ведро абрикосов стоило рупь, а человеческая жизнь -- и того дешевле. -- Не видали? Молодые такие, красивые, он в белом морском кителе, а у нее такое платьице с оборочками -- голубое, ситцевое? -- Дети твои, что ли, дядечка? -- Родители... -- А-а, ну раз родители, значит, взяли! -- Господи, да что вы говорите?! Где, когда?! -- Так ить еще в сорок девятом годе, милок... Разом, обоих... -- В кителе, говоришь? В голубом платьице? Да вот же они!.. -- Где? Где? И все внутри обрывается. И в горле горячо и сухо, как в пулеметном стволе. Как тогда, в сорок шестом, впервые в жизни потерявшись, я из последних сил догоняю их, судорожно хватаюсь за полу белого, с золотыми пуговицами, кителя. Он поворачивается -- Ке вуле-ву? -- стройный, молодой, черный, как южная ночь, официант-камерунец из марсельской "Альгамбры"... -- Мильпардон, месье!.. Тысяча извинений, мадам! -- Опять нарываешься, чувачок! -- фукает дымком все та же моя фифа с ароматическими салфетками. -- О-о!.. И, схватившись за голову, я бегу, как из-под Кингисеппа, и уже отчаявшийся -- о никогда, никогда -- до скончания вины, а стало быть -- на веки вечные! -- уже обреченный, грудь в грудь сталкиваюсь с НИМ... От неожиданности Отец Народов даже выронил лимон, а у меня, у злополучного Тюхина, из дурацкой моей башки вылетела очередная глупость: а почему, по какой такой причине эта фифочка здесь , на том свете, уж не СПИД ли тому, милые вы мои, поспособствовал?!.. Мы нагнулись одновременно -- он, такой же, как на портретах, усатый, с негаснущей трубочкой в руке, только подозрительно низенький и к тому же рябой, -- мы нагнулись вместе: товарищ С. и я. Векторы направленности пересеклись, лбы соприкоснулись. Бац!.. -- В-вах!.. -- С-сссс!.. И звезды в мозгах заблистали, и сердце замолкло навек! И когда я, потирая лоб, распрямился, в мою спину уперлось что-то твердое, беспрекословное. -- Шютишь, да?! -- пахнуло чесночком сзади. -- Праси пращения па-харошэму! И чтоб ны единой запиночки! Ме компронэ ву? -- Уи, уи! Я мысленно вымолвил заковыристое имя-отчество стоявшего передо мной человека с государственным -- Лимония же! -- фруктом в руке, я произнес его про себя и, холодея, понял, что непременно запнусь! -- Дорогой, -- сказал я, -- Ио... -- сказал я, и поглубже вздохнув, зажмурившись, продолжил, -- Иона Варфоломеевич!.. Да, вот так вот я и сказанул и заледенел от ужаса, как их родная вершина Казбек: Господи, да что же это я опять сморозил?! Причем, заметьте, -- почти без запинки... Сзади металлически щелкнуло. -- Ну, контра, молись своему Богу! -- Какому? -- обмирая, выдохнул я. -- Сам знаишь! Волосы мои зашевелились от смятения. -- О, Всеприсутственный, на атомы распавшийся! -- пав на колени, взмолился я. -- О, Ставший ничем, чтобы однажды обернуться Всецелым! О, Сшибший лживые окуляры с окаянных очей моих -- приими мое моление... -- Эн, де, труа, катр... -- Мене, текел... От бессильной горечи перехватило истоптанное Афедроновым песенное мое горло. По щекам побежали торопливые, извилистые Кура и Аракс. -- Эх! -- по-лемурийски отчаянно махнул я рукой. -- Эх, да чего уж там! Стреляй! Стреляй прямо в мозжечок, товарищ! Стреляй, чекист, потому как нету мне, отщепенцу, оправдания и пощады! Стало слышно, как далеко-далеко, чуть ли не на Литейном, закричал несчастный Померанец. -- Если враг нэ сознается, его уничижают, дарагой таварищ Тюхин, -- сказал Великий Друг всех приговоренных и заморгал глазами, как горящий синим пламенем товарищ Джанов, и сунул в рот трубочку. Раздалось пыканье, но пахучий дымок, как это ни странно, не вылетел из мудрых уст Вождя и Учителя. Негаснущий курительный прибор погас. И тогда я, Тюхин, достал из кармана позолоченную дамскую зажигалочку и, услужливо шаркнув ножкой, щелкнул ею. За спиной засопело. В самое ухо зазвучал пахнущий и чесночком и формалинчиком одновременно шепот: -- Патом атдашь, да? -- А если не отдам? -- спросил я. Ответ, услышанный мной, был страшен. -- Зарэжу! -- жутко знакомым голосом сказал человек, стоявший за спиной. Я сглотнул. Через Рыночную площадь проскакала красная Иродиада. -- Так ви будите сазнаваться или нэт? -- по-советски просто, человечно глядя ей вослед, задал вопрос товарищ С. -- Буду! -- сказал я. Горестная, исполненная глубокого внутреннего драматизма история Нового Непорочного Зачатия (иННЗ), рассказанная мной -- В. Тюхиным-Эмским, ярким, образным языком, была поэтична и поучительна. Пользуясь Их благосклонным вниманием, я выложил все, точнее, почти все. Опущены были разве что детали, ну, в частности, все связанное с т. Бесфамильным, с т. Зорким и гражданкой Даздрапермой П., бесстыдно претворившей в жизнь то, что предначертала в своем пылком воображении вышеупомянутая Иродиада. Сами предначертания были описаны мной с большевистской прямотой и беспощадностью. Не обошел я и некоторых не совсем приятных для себя аспектов моего нынешнего здесь, в Лимонии, пребывания. -- Фифа-то фифой, -- заканчивая свою исповедь, философски заметил я, -- но не есть ли тот стройный, о четырех златых пуговицах камерунец, а уместнее сказать -- якобы камерунец, не есть ли он -- через трансформу отца -- как бы я сам, но в некоем гиперболизированном, что ли, негативном, бля, варианте?.. Повествование мое было выслушано с глубоким, неподдельным интересом. Несколько раз в течение рассказа дорогой товарищ С. вынимал изо рта трубку, качал головой, интернационально цокал языком, дважды восклицал "вах-вах-вах!" и один раз в сердцах выразился по-русски. Дослушав до конца, он смахнул Великую или Тихую слезинку сгибом указательного пальца и сказал: -- Таких, как ви, Тюхин, стрэлять -- мало! Убэрите рэвольвэр, таварищ Камю, ми падумаем. Ми падумаем и решим вместе, какого наказания заслуживает чэлавэк, назвавший однаво великого чэловэка високим именем другого, тоже видающегося таварища... От спины моей оттолкнулось. Лишившись ставшей уже привычной подпорки, я художественно всплеснул руками и упал затылком на булыжник. Единственное, что я успел сделать, падая навзничь, так это -- козырнуть. Четко, по-армейски, приложив ладонь не к пустой голове, как это случилось со мной однажды, когда в сортир вошел сам товарищ старшина Сундуков, а -- в полном соответствии с Уставом -- к лагерной своей полосатой камилавочке... Когда я очнулся, уже вовсю светало. Рынок был пуст. Один Иосиф Виссарионович, облизывая окровавленные усы, сидел передо мной на простом, как смертная казнь через повешение, табурете. -- Вот ви считаете себя тоже паэтом, Тюхин, -- глядя на меня сверху вниз, сказал самый великий и самый усатый из всех творивших под Иродиадиной титькой сочинителей стихов, -- ну, а песни, наши по-русски раздольные, помогающие строить и жить песни, ви пишете? -- Так точно, товарищ Сталин! -- сказал я. -- А это не ваша песня -- "Ивушка зэленая, над рэкой скланенная", Тюхин? -- Эх... никак нет! -- слабым от потери крови голосом, ответил я. Господи, какое же это счастье, что родители с младых волос приучили меня говорить правду, только правду и ничего, кроме правды! Пыхнув трубочкой, Главный Упырь Всех Времен и Народов посмотрел на меня с явным одобрением, не побоюсь этого слова -- с любовью. -- Каварный враг, дарагой таварищ Тюхин, даже харошую саветскую песню сделал сваим каварным аружием... Щеки у него были розовенькие, вид цветущий. "Насосался, родимый," -- подумал я. -- Ви думаете, случайно в слове "ивушка" маи лычные инициалы, Тюхин, -- "И" и "В"? Правильно думаете --нэ случайно! Зададим вапрос: пэрэд кем скланил автор песни нэсгибаемого таварища Сталина. Пэрэд какой рэкой? Пэрэд вэликой русской рэкой Волгой, на каторой радился самый вэликий, самый чэловечный Гэний Чэловэчества -- таварищ... -- Константин Петрович Иванов! -- не подкачал я. Иосиф Виссарионович одобрительно пукнул... То есть, прошу прощения -- пыкнул. -- Таварища Сталина, Тюхин, скланили над рэкой, олицетварающей глубачайшее па мисли учэние нашего дарагого Ильи Владимировича Левина. Напрашивается вапрос: зачэм? А затэм, чтобы нэ умеющего плавать Важдя сталкнуть, пользуясь его давэрчивостью, в бэздонную бэздну!.. Невзирая на слабость, я встал, как встают волосы на голове. -- Но есть другие песни, товарищ Сталин! -- сказал я. -- Например? И он тоже встал. И мы втроем -- Он, я и неизвестно как очутившаяся в моем кармане радиофицированная Вставная Челюсть -- спели хором партийный гимн. Когда кончились слова, Он по-родственнему просто спросил меня: -- Ви каво ждете, Тюхин, малчика или дэвочку? Если будит малчик, назовите его Ивгением. Хорошее имя И. В. Гений. -- И он подкинул на руке подозрительно непохожий на лимон предмет -- здоровенный, должно быть, мичуринский, с крупными квадратными насечками, карандашным запалом и колечком. Он подкинул эту самую лимонку и мудро усмехнулся в перепачканные кровью усы, весь такой в профиль чеканный на фоне розового рассветного инфра-моря. Как на военной медали. Дунул ветерок. От трубочки пахнуло инфернальной серой. Ричардом Ивановичем повеяло на меня. -- Нэ слышу атвэта, Тюхин! -- сказал проступающий Исрофил Велиарьевич, он же -Сатанаил, он же -- Вестник Страшного Суда. И я вздрогнул. Я отпрянул в ужасе. Потому что на виске, которым он неосторожно повернулся ко мне, зияла жуткая, с красную революционную гвоздику величиной, рана. -- Так вот оно что, -- догадался я, -- так стало быть, и на вас, дорогой Душегуб Кровососович, нашелся свой неизбежный финкельштейн с альпенштоком! А значит, -- не там, так -- здесь, но неотвратимо не смотря ни на что, Господи!.. И выходит, она воистину истинна -- новая вера моя! За все, слышите, за все, на Земле содеянное, придется держать ответ. Рано или поздно, Господи, но всенепременно! И судить тебя, Тюхина, будут тем самым судом, который ты сам же себе и уготовил. И никого из страждущих не минет чаша сия. И это говорю вам я, новый Свидетель и Очевидец!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Или это был лопнувший чумной бубон?.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . "Нет, -- с горечью возразил Рамбер, -- вам этого не понять. Вашими устами вещает разум, вы живете в мире абстракций. Доктор вскинул глаза на статую Республики и ответил, что вряд ли его устами вещает разум, в этом он не уверен, скорее уж очевидность, а это не всегда одно и то же". Альбер Камю. "Чума" . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...сгинул, развеялся, как черный морок, бесследно исчез, засвеченный. Одна лишь граната да смертная немочь души от него, химероида, и остались. Пошатываясь, я побрел дальше. Зачем? куда? -- неведомо. За белой Иродиадой проскакала черная, за черной -- красная, а я все не мог найти их -- моих дорогих, моих навеки потерянных. Уже на исходе сил вернулся я к Червонному морю. Рынок был пуст. Точнее, почти пуст, ибо тень замученного Померанца, механически махавшего метлой, была уже почти прозрачна, точнее -- призрачна. В торговых рядах коротал вечность последний продавец. И хотя на нем была карнавальная полумаска с чужими, перепачканными кровью усами, я его, уголовника, сразу же узнал.