Страница 5 из 28
Однажды поздней весной 5702 (1942) года его вызвал комендант гетто, герр Гжимек, несмотря на польское имя, чистокровный немец, и велел сделать письменный стол с двумя выдвижными ящиками и прямоугольной крышкой, отделанной кожей. За это он пообещал, что никого из семьи отца не тронут. Стол с ящиками и крышкой отец сделал, сделал на славу, сам господин Гжимек пожал ему руку, сказав: «Вообще-то я еврейских рук не жму, но когда речь идет о золотых руках...»
А через неделю во время акции по отлову еврейских стариков забрали мать отца, мою бабушку. Узнав об этом, отец, невзирая на опасность, бросился к коменданту, без вызова.
Удивительно, что тот не рассердился, а наоборот, извинился: «Прости, Залман, произошла несостыковка с моим приказом. Больше такого не повторится. А ты пока мне сделай высокий трехстворчатый шифоньер».
Почему отец своими сильными руками тут же, на месте, не оторвал этому Гжимеку голову? Ведь буквально за неделю до этого инженер Друтовский, которому он когда-то до войны делал мебель, бросился на пытавшего его гестаповца Кайля и придушил его. Может, отца остановило то, что после этого случая он видел, как мстят немцы за смерть своего, как людей сотнями расстреливают и вверх ногами вешают. Взял он свои фуганки и шерхебели, фигурные рубанки и рубаночки – помню, он впоследствии при мне такие же сам изготавливал – и отгрохал трехстворчатый шифоньер из сосны, отделав его грабом.
В день, когда работа была закончена, отец возвращался домой без конвоира. Дорога шла вдоль обрыва. Он заметил, что в одном месте глину слегка размыло дождями и под проволокой можно пролезть. Правда, спуск там крутой, но если его одолеть, то внизу – леса, леса, леса... Домой он примчался окрыленный и тут узнал, что сегодня в десять утра во время облавы увезли Ханну с маленькими Эстерке и Ривкеле. Несколько часов подряд ходил Залман Фельдман по комнате, и все мерещились ему то за шкафчиком рыжие колечки Ривочкиных волос, то на фоне закатных бликов, скользящих по стене, веснушки Эстерке. И все слышались Ханнины причитания, звучавшие всякий раз, как его от нее уводили в комендатуру: «Любимый мой! Любимый мой!» Он подошел к окну, взглянул на скамью во дворике, которую он когда-то смастерил из двух поленьев и обломков досок. И он, и Ханна, и девочки часто всей семьей в разрешенные часы сидели на ней, опасаясь отходить далеко от дома. Затем отец направился к скрючившемуся на корточках в углу рыдающему Велвелу, сел на пол рядом и обнял его. Посидев так, встал сам, поднял на ноги малыша, взяв за плечи, тряхнул его, чтобы привести в чувство, и сказал: «Собирай вещи. Мы уходим».
Спуск по обрыву оказался еще труднее, чем он предполагал. Едва ощутимые под подошвой скользкие глиняные карнизы, казалось, так и норовили стряхнуть с себя большие босые ноги Залмана и обутые в маленькие деревянные башмаки ножки Велвела. Именно тогда, цепляясь за спасительные корни растущих у самого края деревьев пальцами, оцарапанными о торчащие из стены камни, отец впервые подумал о том, что мир просто не хочет, чтобы в нем жили евреи, вот и выдавливает их.
Оказавшись внизу, они двинулись по лесу и шли примерно до полуночи, когда Велвел почувствовал, что у него нет больше сил шагать. Место для ночевки оказалось не самым удачным – неподалеку была польская деревня. Зато прямо на поляне, где они остановились, стоял стог сена, куда они и залезли, поужинав: Велвел сухарем, который Ента Хандт из запрещенного немцами благотворительного общества, рискуя жизнью, три дня назад принесла им, а отец – чистым лесным воздухом, пьянящим после духоты и вони, царивших в гетто. Последние слова засыпающего Велвела были: «Как проснусь, пойду в деревню, раздобуду нам что-нибудь поесть...» Отец усмехнулся, глядя на птичье личико спящего сына. «Пойду, раздобуду». Завтра весь день надо будет сидеть в стогу, а как стемнеет...
Спать отец не мог – все время мерещились лица Ханны, Эстерке и Ривкеле, но шевелиться боялся: ночью в лесу все шорохи слышны, а неподалеку поляки. Поляки… немцы… и в каждом – Гжимек. В ком побольше, в ком поменьше, в ком совсем маленький… Но в каждом.
Так и лежал неподвижно с открытыми глазами, лежал-лежал, лежал-лежал, а под утро все же задремал. Разбудил его выстрел, раздавшийся неподалеку. Еще не открыв глаза, он понял: «Велвел». А открыв, увидел, что солнце давно взошло и перебирает росистый бисер на зеленой шевелюре стога. Велвела, естественно, рядом не было. Отец скатился со стога, и забыв об опасности, – что ему теперь была любая опасность?! – кинулся в сторону деревни, бормоча на бегу: «Немцы? Поляки? Немцы? Поляки?» Мальчик до деревни не дошел – лежал на дороге. Это значило – немцы. Если бы добрался до деревни, тогда убили бы поляки.
«Вот и за Велвелом пришли», – твердил отец, расковыривая землю прихваченным из дому ножом краснодеревщика, чтобы похоронить Велвела. Когда дело было сделано, он поднялся. «Я их обману, – сказал он себе. – Я не буду дожидаться, пока за мной придут!» Он ведь взял с собой не только нож, но и веревку захватил – думал, пригодится при спуске с обрыва, если что – Велвелу бросить. Нож он отшвырнул в сторону – нечего заниматься ловлей ветра! А веревку... Что ж, вот это дерево с такими толстыми сучьями вполне подойдет. И растут они достаточно высоко.
«А может, лучше немцев вешать, а не самого себя?» – произнес на идише подошедший неслышно мужчина с трофейным «шмайсером» и положил ему руку на плечо.
Партизан в этих местах было мало, тем более, еврейских партизан. Но когда Вс-вышний решает продлить человеку жизнь, степень вероятности значения не имеет. А люди говорят – «повезло».
Провоевав сначала в еврейском отряде, а потом в Армии Людовой, он приехал в родной город. Все было, как прежде – дома, лебеди, утюжащие пруд у главных ворот Стрыйского парка, тополиные аллеи, трамвайные линии, старинные дворцы, люди. Только люди были другие, лица другие. Евреев не было. Надписи на идиш кое-где сохранились, но читать их было некому. Там, где когда-то трепетали клейзмерские скрипки, теперь грохотали армейские духовые оркестры.
Еврейские заповеди отец перестал соблюдать в день гибели Велвела, но, бродя по пустому для него, полному чужой жизни, городу, вспомнил, что сегодня как раз йом-кипур, и отправился в синагогу. Он шел по Стрыйской, по Козельницкой, и то, что читал во взглядах встречных, было, пожалуй, самым страшным – удивление. А это кто еще такой, на нас совсем не похожий, в странном картузе, с черными глазами, с большим носом? Евреев не просто выдавили – их выдавили и из памяти.
В синагоге кресла стояли мягкие и нетронутые... в основном. Арон акодеш{Ковчег для свитков Торы.}, был распахнут. Свитки Торы, конечно, пропали, но ажурные дверцы так и остались поскрипывать под ветром. Разумеется, пурпурная с золотом завеса, а также часы и люстра, все это было снято, но следов сознательного вандализма он не заметил. Разве что запах... Ну, что ж делать – люди все время проходят мимо открытого помещения, общественный туалет далеко, а тут не работает. Вот и... Тем, кто в былые времена здесь молился, это уже теперь все равно.
Он пришел к дому, где когда-то жил с матерью и отцом, а потом и с Ханной, Велвелом, Эстерке и Ривкеле. Дом немножко подремонтировали, но в целом он выглядел, как до войны. Их квартира была на третьем этаже. Он не стал подниматься. Стоять перед чужой дверью? Он – призрак, он из тех, за кем приходят. Просто за ним пока не приходили. Еще придут.
Все. Пора на вокзал. Скоро поезд. Он посмотрел на часы – ровно пять.
Что-то потерлось о его ноги. Он взглянул и обомлел. Кошка. Серая с рыжиной кошка. Та самая. Она пережила войну, и теперь каждый день ровно в пять приходит – ждет, что вернется его мать и накормит ее требухой. Кошка – единственное существо в этом городе, которое помнит, что здесь когда-то жили евреи».
«Завтра, – подумал тот, кто отправил Мазузу электронное пророчество, – завтра все решится. Если Шихаби клюнет, если он захватит Канфей-Шомрон, начнется такое, что может завершиться уничтожением всей этой гнусной нации, по крайней мере, ее ядра, ее сердца, тех, кто нагло живут на захваченной ими ханаанской земле! Через три недели выборы, на которых, конечно же, к власти придет ХАМАС, и если к этому моменту Канфей-Шомрон будет в наших руках, ХАМАС его в жизни не отдаст. Сдовательно, боевые действия! А с учетом «кассамов», летящих с юга, из Газы, и «катюш», летящих с севера, из Ливана, где ХИЗБОЛЛА наконец-то перевооружилась и готова к новым боевым действиям, можно не сомневаться, что еврейское государство ждет затяжная война на три фронта. Нынешний, откровенно слабый Израиль ее не выдержит. Сейчас не шестьдесят седьмой год, когда евреи, будучи на грани гибели, превентивным ударом захватили Синай, Газу, Западный берег и Голаны и тем спаслись от уничтожения. Синай они уже отдали, Газу и часть Самарии уже отдали, остальное тоже готовы отдать и создать на этих землях наше государство, что будет с их стороны уже чистым самоубийством. И тогда сбудется моя мечта. Сбудутся пожелания, которые так часто повторял дед, на что отец лишь хмурился. Правда, дед говорил, что в юности и отец был ничего, потом, в Легионе, первую трещину дал. Мир был, есть и будет таким, каким его создал Аллах. И нация, которая хочет его изменить, якобы к лучшему, да еще именем Творца, должен быть уничтожен. А у нас к этому народу особый счет. Наследственный».