Страница 3 из 5
Мне было больно видеть, как она мучается, и в то же время радостно сознавать, что есть на свете любовь такой силы и женщины такой веры и верности.
Заходя в барак, Анна отряхивала плащ, садилась рядом со мной на широкий вокзальный диван. В бровях и волосах её блестела дождевая пыль.
Анна брала у меня папиросу, долго крутила её, осторожно отщипывая с кончика лишний табак.
— Не мучайте себя так. Не надо. Прошу вас, — повторял я избитые слова утешения.
— Да. Да. Ветер какой сильный. Скажите, это далеко отсюда?
Она спрашивала уже много раз, и я много раз объяснял, что нет, не очень далеко. Утром можно будет достать катер, и к полудню будем на месте.
— Спасибо. Простите, что я так побеспокоила вас с этой поездкой. Погода плохая, осень. А вы…
— Не надо, Анна.
— Какие долгие гудки у паровозов. И зачем так долго гудеть. Уже все услышали, а он всё гудит и гудит.
— Когда Андрейка пойдёт в школу? В этом году?
— Андрейка? Летом он поедет в Артек. В Крым. Незадолго до войны мы были там. Солнце. Гудрон на шоссе мягкий, каблуки вязнут в нём. Дима говорил, что мои следы останутся там навсегда.
Анна смотрела мне в лицо, но, наверное, совсем не видела меня. В эту ночь она говорила со мной так, как может говорить женщина разве что со своей матерью. Я узнал о том, как они познакомились, как долго Дмитрий не решался сказать ей о своей любви, и Анна первая сказала ему, что любит. Ей тогда всего девятнадцать лет было, а ему двадцать два. Спустя год началась война.
— В последнюю ночь перед отъездом он спал. Очень устал накануне. А я не спала. Всё боялась пошевелиться. Его рука лежала у меня под головой. Я всё думала: «Только бы не было тревоги. Только бы не было». Тогда в Ленинграде часто бывали тревоги. Утром он уехал. На лестнице он поцеловал мне ладони. Раньше он никогда не делал этого. А когда шёл через двор, ни разу не оглянулся. Это был наш уговор — ему не оглядываться, мне не смотреть вслед.
Изредка Анна встряхивала головой, сдвигала брови и трогала меня за пуговицу шинели. В такие моменты я знал, что вот сейчас она замечает меня, понимает, что она не одна — я рядом. Губы у неё были чуть подкрашены. Я впервые заметил это и понял: она подкрасила губы не потому, что делала это всегда, не для того, чтобы казаться красивее. Она просто хотела скрыть следы переживания и тоски, не хотела привлекать внимания.
— Послушайте, — шёпотом говорила Анна, — ведь я его ждала. Ждала до самого вашего приезда. Как тяжело ждать так долго.
Она опять уходила на перрон. Слабая пружина плохо закрывала дверь. Ветер шевелил у моих ног окурки и переносил через высокий порог брызги. Дежурная железнодорожница прикрывала двери плотнее. Беззлобно ругалась: «Всё шляется тут взад и вперёд. И куда шляется — под дождь».
Я помнил последнюю просьбу Дмитрия. Я не сказал Анне правды о том, как он умер.
К утру дождь кончился. Туманная дымка над морем быстро редела. Вставало солнце. Слабо плескала зыбь, накатываясь на сваи причала. Перестук мотора подходящего катера был слышен ещё издалека.
Эстонец-рыбак в бахилах и рваной зюйдвестке, улыбаясь, помог Анне сойти в катер.
— В Хелму или Райни, отдыхающие? — весело спросил он. Я сказал, куда. Рыбак удивился. — Там никто не живёт, и подойти трудно: нет причала.
— Это очень нужно, — Анна говорила едва слышно и не смотрела на эстонца. — Сделайте.
Очевидно, он понял, что это не простая прихоть. Перестал улыбаться, кивнул. Вместе с ним я пошёл в маленькую рубку на корме катера. Анна осталась на палубе. Ветер откинул с её головы капюшон плаща, трепал волосы.
Я объяснил эстонцу, в чём дело, показал мысок с нависшей над морем скалой, за которым надо было подходить к острову.
— Хорошо. Всё сделаю. Идите к ней.
Анна была бледна. У глаз её лежали тени. За эти несколько дней она постарела, изменилась.
Море у горизонта тускло блестело. Это скользили по нему лучи низкого солнца. Волны подкидывали лёгкий катер, хлюпали. От винта за кормой летела пена.
Я говорил Анне, что там, за морем, Финляндия, Ханко — Красный Гангут. Там мы дрались среди гранитных скал и воды…
Я говорил всё это, чтобы как-то отвлечь её от тяжёлых мыслей. Анна кивала головой, придерживая спутанные волосы.
Катер коснулся гальки метрах в трёх от берега. Эстонец прошёл на нос катера, слез в воду, позвал Анну и на руках перенёс её на берег. Потом подтянул катер ближе. Я спрыгнул. Нависшая над водой скала, под которой мы тогда лежали, была правее нас. Скалу можно было обойти поверху или снизу. Я спросил Анну, как она хочет идти. Анна, не отвечая, стала подниматься по откосу между валунов. Я обогнал её. Я боялся, что могила может быть разрушена.
Но всё там оставалось так, как было. Жёлтая, лёгкая трава росла вокруг каски. Несколько стебельков торчали и из трещины в ней.
Эстонец снял зюйдвестку, что-то сказал по-своему.
Анна опустилась на колени, тронула каску рукой.
Травинки вокруг закачались.
Я ещё задержался в Ленинграде: хлопотал пенсию Андрейке. Анне не приходило в голову просить о ней раньше. И чтобы оградить её от бездушных вопросов, которые задают в канцелярии, этим делом занимался я.
А вечерами мы с Андрейкой ходили встречать Анну. Она кончала работу поздно. Мы поджидали в саду недалеко от завода, на котором она работала.
Вечерний морозец прихватывал слякоть и лужи тонкой коркой льда. Опавшие листья на газонах и дорожках поблёскивали инеем. Андрейка ворошил ногами листья и ходил по лужам. От разворошенной листвы поднимался чуть заметный пар. Ледок в лужах ломался. Следы от Андрейкиных галош заполняла чёрная, густая вода. Всё это ему нравилось.
Мне было очень хорошо с Андрейкой. Я чувствовал, как смягчается в его присутствии моя душа, очерствевшая и огрубевшая за долгие годы войны.
Так славно бывало тогда в саду. Тихо. Сумеречно. Промытое осенними дождями небо после заката покрывалось прозрачной сизой пеленой и темнело ровно и медленно. Древесные ветви рисовались на нём сперва чётко и явственно. Потом будто всё теснее переплетались между собой, и вот уже только тёмные купы обнажённых вершин дремали вокруг.
Приходила Анна. Я брал у неё сетку с кастрюльками и бутылкой — обед из заводской столовой и молоко. Крышки на кастрюльках звякали.
— Вы только тихонько, — говорила Анна.
Андрейка совал ей почерневший от заморозков георгин или пучок кленовых листьев. Анна приседала возле Андрейки на корточки, разглядывала его лицо, поправляла сбившуюся шапку, застёгивала пуговицы.
— Ты лучше сама себе волосы поправь, — обижался Андрейка. Я знал, что Анне хочется поцеловать его, но она почему-то стесняется меня. Анна покорно улыбалась сынишке, поправляла волосы, и мы шли домой.
Андрейка на ходу отряхивал Анне пальто: приседая, она пачкала его полы о землю. Когда мы переходили улицу, то брали Андрейку с обеих сторон за руки, и тогда мне казалось, что я держу за руку Анну.
Я ночевал у них в кухне на раскладушке. Подолгу не спалось. Я открывал форточку и курил. За окном шевелились облетевшие ветки лип. Из крана редкими каплями падала в раковину вода. Было слышно, как вздыхает во сне Анна и бормочет что-то Андрейка.
И однажды такой вот ночью я понял, что Анна дорога мне уже не только потому, что она жена Дмитрия, а просто тем, что она — Анна.
И я поторопился уехать. Мне казалось, что честность и долг перед памятью погибшего требуют этого. Я был уверен в том, что крепнущее во мне чувство к Анне оскорбит её — женщину, которая была и будет верна Дмитрию.
Когда прощались, Анна обняла и поцеловала меня. Это был спокойный, благодарный поцелуй. Но он надолго запомнился мне.
— Будьте счастливы, — сказала Анна и, наверное, по привычке к Андрейке поправила шарф у меня на шее. — Я очень хочу вам этого. Вы с Димой… — её губы дрогнули и припухли.
Андрей сопел и кусал крючок на вороте своего пальто.
Да. Вот так. А спустя два года Анна вышла замуж. Она написала мне большое письмо. Подробно рассказывала о муже, о том, что они давно знакомы, и Аркадий Михайлович очень помог ей во время войны, в конце блокады, когда Андрейка уже совсем умирал.