Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 219

Мало того, что предложенная Самойловым интерпретация беседы Пушкина и Пестеля, "русского гения" и "русского Брута" в Каменке вступает в решительное противоречие с официальной концепцией "Пушкин - певец декабризма", самойловский Пушкин, в отличие от Пестеля, лишен определенности даже в самых принципиальных вопросах*154. Он не принимает социального равенства, но бранит "основы власти и порядка". Он снисходителен к "русскому тиранству" ("Ах, русское тиранство - дилетантство / Я бы учил тиранов ремеслу"), но при этом считает, что вообще в политике кто гений - тот злодей", и т. п. А главное, гораздо больше всех умных политических разговоров (историческая встреча!) Пушкина занимает поющая за окном Анна:

И голос был высок: вот-вот сорвется.

А Пушкин думал: "Анна! Боже мой!

<...>

Стоял апрель. И жизнь была желанна.

Он вновь услышал - распевает Анна.

И задохнулся:

"Анна! Боже мой!"

В сущности, прав самойловский Пестель, думающий о Пушкине: ". . . Что за резвый ум, - / подумал Пестель, - столько наблюдений/ И мало основательных идей. . . " Но "рассеянность" "разнеженного и праздного" Пушкина точно соотносится с разнообразием, пестротой и неопределенностью жизни за окном ("Не умолкая распевала Анна. / И пахнул двор соседа-молдавана/ Бараньей шкурой, хлевом и вином. <...> В соседний двор вползла каруца цугом, / Залаял пес. На воздухе упругом/ Качались ветки, полные листвой. . . ") Интересно и другое: живое лицо Пестеля вырисовывается только в тот момент, когда он вступает в противоречие со своими убеждениями, когда в разговоре о любви он смущенно отрекается от своего "революционного матерьялизма", предпочитая строгой логике алогизм парадокса:

Заговорили о любви.

- Она,

Заметил Пушкин, - с вашей точки зренья

Полезна лишь для граждан умноженья

И, значит, тоже в рамки введена.

Тут Пестель улыбнулся.

- Я душой

матерьялист, но протестует разум

С улыбкой он казался светлоглазым.

И Пушкин вдруг подумал: "В этом соль!"

Поэтическое в человеке оказывается связанным с "выходом за рамки", с противоречьем и парадоксальностью. Пушкин же становится для Самойлова примером подлинного поэтического бытия ("так и надо жить поэту!", как сказано совсем по другому поводу у Тарковского). Он человек без центра, но потому и без рамки, и потому более других адекватен жизни, открыт для любви и красоты. Вот почему звучащая в финале стихотворения фраза самойловского Пушкина о Пестеле: "Он тоже заговорщик, И некуда податься, кроме них", обнажает, с одной стороны, постоянную борьбу поэта и, шире, культуры со всякого рода ограничениями и "рамками" (пускай даже самыми "прогрессивными"!), а с другой - позволяет хоть на миг да почувствовать трагическое одиночество поэта, избравшего путь свободы, то есть культуры, то есть принадлежности ни к чему и ни к кому: ни к заговорщикам, ни к жандармам, ни к либералам, ни к ретроградам, ни к западникам, ни к славянофилам - а следовательно, постоянно провоцирующего непонимание или, что еще хуже, мнимое понимание. Вся последующая, в том числе и посмертная, судьба Пушкина угадывается за этими строками.

В этом контексте причисление Самойловым самого себя к "поздней пушкинской плеяде" звучит весьма парадоксально: верность культурным и, конкретно, пушкинским традициям означает для него несовместимость с какими-либо "плеядами", группами или коллективами, поскольку всякая коллективность означает покушение на личность, на свободу, навязывает "центр" и загоняет в "клетку". Зато с этим выбором глубоко согласуется программная декларация самого Самойлова:

Я сделал свой выбор. Я выбрал залив,

Тревоги и беды от нас отдалив,

А воды и небо приблизив.

Я сделал свой выбор и вызов.

("Залив")

Даже гордое: "Мне выпало счастье быть русским поэтом", у Самойлова обязательно корректируется снижающим, но не менее принципиальным утверждением непринадлежности, аутсай-дерства как условия свободы: "Мне выпало все. И при этом я выпал/ Как пьяный из фуры, в походе великом".

В лирике Семена Липкина (р. 1911) образ культуры не так акцентирован, как у Тарковского и Самойлова. Дело в том, что в его поэзии культурные темы всегда соотнесены с двумя другими художественно-философскими рядами. С одной стороны, это мотив смысла бытия, "ясности и строя", внеположных воле поэта ("Я же только переписчик/ Завещавшего закон:/ Он слагает, я пишу". ) С другой - это тема "неизбежного грозного рока", реализованная Липкиным через лейтмотивные образы газовен, золы, гетто, Бабьего Яра, лагерей смерти, лагерной пыли, душегубок, шестиугольной звезды - образы Холокоста, одним словом. (При этом, как и в романе близкого друга Липкина Вас. Гроссмана, еврейская трагедия выступает как метонимия тоталитарной трагедии многих народов - русского, немецкого, украинского, калмыцкого, польского, чеченского. . . ) Культура, по убеждению поэта, есть единственное средство, которое может разрешить кровоточащее противоречие между верой в существующую гармонию мира и знанием исторического хаоса, безумия, пожравшего миллионы человеческих жизней. Это противоречие дано Липкиным не остраненно, оно помещено в самый центр сознания его лирического героя, который верит, что человек, вооруженный магией слова ("Выходит человек. В руках его тетрадка"), даже среди руин являет зримый возвышенный смысл бытия:

Не так ли, думаю, наш праотец возник?

Не ходом естества, не чарой волшебства,

Внезапно вспыхнувшим понятьем Божества

От плоти хаоса без боли отделился.





("Руины", 1943)

И в то же время лирический герой Липкина навсегда нагружен памятью о трагедии, которая обжигает даже в самые мирные и уютные моменты жизни:

Мне от снежинки больно:

Она, меня узнав,

Звездой шестиугольной

Ложится на рукав.

("Белый пепел", 1971)

Этим противоречием Липкин испытывает на прочность различные культурные традиции.

И в первую очередь обнажается слабость традиции рационалистического утопизма, веры в изначальность добра и благотворность прогресса. Вот почему Липкин так саркастичен по отношению к Жан Жаку Руссо:

Красивый сон про то да се

Поведал нам Жан Жак Руссо.

Про то, как мир обрел покой

И стал невинным род людской <...>

Жан Жак, а снились ли тебе

Селенья за Курган-Тюбе?

За проволокой - дикий стан

Самарских высланных крестьян?

("То да се", 1960)

Не заслуживает снисхождения и олимпиец Гёте, заглядывавший в будущее за много веков, но не разглядевший Бухенвальда в окрестностях Веймара:

Дамы внимают советнику Гёте,

Оптики он объясняет основы,

Не замечая в тускнеющем свете,

Что уже камеры смерти готовы.

Ямы в Большом Эттерсберге копают,

Всюду столбы с электричеством ставят;

В роще бензином живых обливают

И кислотою синильной травят.

("В часе ходьбы от Веймара", 1985)

Здесь надвременность и анахронистичность неоакмеистического образа культуры становится приемом, обосновывающим возможность вины прошлого перед будущим. Беспощадность Липкина относится не столько к конкретным поэтам и философам, сколько к тем культурным постулатам, которые они страстно утверждали и которые легко опроверг страшный опыт XX века. Нет, веру в смысл бытия нельзя построить на таких наивных представлениях как всеблагой прогресс или изначальная доброта человека.

Не менее жалко выглядят и романтики, традиционно поклоняющиеся безграничной свободе человеческого духа, способной вознестись над временем и властью. Поэма "Литературное воспоминание" (1974) изображает блистательного романтика Багрицкого ("Все, что искал он раньше в чудных книгах, / Он находил в наркомах и комбригах") униженно ищущим покровительства у Ежова, "колдуна-урода", "хозяина-вурдалака", которому еще только предстоит "прославиться" своим палачеством. Впрочем, в финале Багрицкий плачет: "Иль Божий свет опять на миг проснулся/ В незрячем? Иль буран грядущих лет/ Провидит оком голубя поэт?" Комментируя эти строки, Ст. Рассадин отмечает: ". . . соприкосновение власти и художника, где последний являет разного рода грехи, слабости, заблуждения (включая самое необаятельное из заблуждений - надежду обрести с неправой властью союз, даже, стыдно сказать, подслужиться к ней), может принять и вовсе гротескные черты. И все же это - не союз, а противостояние. Конечно, до той поры, пока художник не перестанет быть художником. Каким-никаким, а провидцем"*155.