Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 219

Современную ему эпоху, вторую половину XX века, Гинзбург определяет как время барокко:

Барокко более, чем стиль, состояние души, мира, ужас не в том, что жизнь и смерть, смерть и любовь рядом, что они находятся в постоянном противоборстве, а в том, что они сосуществуют, уживаются. Иногда это ощущаешь, осознаешь в беспощадной отчетливости.

И через диалог с переведенными им поэтами Гинзбург выстрадает целую иерархию форм внутреннего сопротивления личности привычному ужасу современного барокко. Первое место занижает духовный максимализм, неуступчивый поиск святого Грааля, воплощенный у Гинзбурга в фигуре и поэзии Вольфрама фон Эшенбаха, автора "Парцифаля". Затем следует "открытие закона относительности ценностей в расколотом, взорванном мире" - это открытие для Гинзбурга связано с развеселой поэзией вагантов, с одной стороны, и с трагической иронией Гейне - с другой. Именно у последнего Гинзбург берет афоризм, который воспринимает как эпиграф к собственной жизни: "Не сдаюсь, но гибну!". Способности скорбеть, глубоко и сильно переживать сострадание автор-переводчик научился у поэтов немецкого барокко, современников тридцатилетней войны, Андреуса Гриффиуса и Пауля Флеминга. Более высокое место в этой иерархии ценностей отведено Шиллеру с его умением произнести высокие слова, возвыситься до пафоса, до гнева, до неистово бурного неприятия непреодолимых обстоятельств.

Каждую из культурных моделей лирический герой Гинзбурга "примеривает" к себе, к своему биографическому опыту, показывая, что все они сыграли важную роль в его персональной истории сопротивления ужасу эпохи, выпавшей на его долю. Но наиболее близкую самому Гинзбургу позицию в его иерархии ценностей, поддерживающих сопротивление агрессии бесчеловечности, барочному распаду, занимает Карл Орф, который в годы нацизма не протестовал и не сотрудничал, а писал свою великую "Carmina Burana", противопоставляя ужасу и насилию то, что по тоталитарной логике считается слабостью, - а именно сугубо органическую неспособность соучаствовать в зле, рефлексы нормального, обыкновенного человеческого существования, слабость и беззащитность творчества:

Что такое сопротивление? Есть разные виды сопротивления. Сила сопротивления - сопротивление силой. Но было в нацистской Германии и сопротивление слабостью: неспособностью, невозможностью участвовать в насилии. Самой попыткой выжить, когда полагается умереть. Невозможностью не думать, когда думать не полагается. Попыткой знать, когда обязывают к незнанию, Попыткой протащить радость и просветление в зону отчаяния и смерти. Так ли?

Характерно, что даже в произведениях, подчиненных доминанте "мыслительного дискурса" (а к ним, помимо романов А. Зиновьева и Л. Гинзбурга, отнесем "Уроки Армении" А. Битова, "промежуточную" прозу Л. Я. Гинзбург, мемуарно-аналитические книги Н. Я. Мандельштам, "Процесс исключения" Л. Чуковской, "Воскрешение Маяковского" Ю. Карабчиевского, "Память" В. Чивилихина), притчевость продолжает играть существенную роль. Хотя в этих произведениях, как правило, нет строгой фабулы, а сюжет подчинен логике мысли автора, каждый эпизод повествования - вымышленный или опирающийся на реальные события - всегда строится как микропритча, со своим невысказанным или рационально не воплотимым смыслом. Именно "вторые планы" этих микропритч и становятся звеньями интеллектуального сюжета.





4. Фольклорно-мифологические включения. В целом ряде произведений 1970-х и особенно начала 1980-х годов реалистический сюжет стал размываться фольклорно-мифологическими включениями в виде вставных новелл (вроде легенды о Матери-Оленихе в "Белом пароходе" Ч. Айтматова) или сюжетных моделей, формирующих внутреннюю структуру художественного мира в целом (мотивы "Манаса" и нивхского фольклора в повестях Айтматова "Ранние журавли" и "Пегий пес, бегущий краем моря", древнегреческие мифы о Колхиде в романе О. Чиладзе "Шел по дороге человек" или трансформации народных легенд о благородных абреках в "Дате Туташхиа" Ч. Амирэджиби), стилизаций под фольклорные дискурсы (как в прозе Г. Матевосяна, Т. Зульфикарова, Т. Пулатова) и даже в виде фантастических персонажей, вступавших в контакты с героями реалистического плана (как, например, в романе-сказке А. Кима "Белка" или "Альтисте Данилове" В. Орлова). Казалось бы, этот тип притчеобразности мало чем отличается от удвоения временных рядов, описанного выше. Однако в прозе этих и ряда других авторов обращение к фольклорно-мифологическим моделям и мотивам воспринималось как проекция современного (первого) плана непосредственно на масштаб Вечности, а не какой-либо другой, сходной или контрастно-отличной, эпохи. Диалог современного с вечным, архетипическим, а чаще - суд над современностью с позиций вечности, построенной из фольклорно-мифологических "блоков", оказался очень эффектной формой философизации в 1970-е годы, превратившись вскоре в своего рода моду (во многом поддержанную популярностью латиноамериканского "магического реализма") и вызвав горячие критические дискуссии, самая известная из которых была начата в 1979 году статьей Л. Аннинского "Жажду беллетризма!".

Вместе с тем "расширительный" ассоциативный план, проецирующий явления первого плана то ли на архетипический (мифологический, легендарный, фольклорный), то ли на дальний культурно-исторический контексты, вошел в арсенал поэтики прозы 1970-х годов. Этот прием, действительно, добавлял новое измерение художественному миру, позволяя писателю выходить за пределы социально-исторических норм и моделей, искать и находить более широкую, надысторическую систему оценок. Тонкое и изощренное владение этим приемом можно увидеть у таких, казалось бы, традиционных реалистов, как Ю. Нагибин (рассказ "Река Гераклита", новеллистический цикл "Вечные спутники"), Н. Думбадзе (параллели между арестантами Тбилисской тюрьмы и двенадцатью апостолами в повести "Белые флаги"), В. Распутин (Хозяин острова в "Прощании с Матерой"), С. Залыгин (лебяжинские сказки в "Комиссии"), Е. Носов ("Усвятские шлемоносцы" - ассоциативная связь с образами и мотивами русского былинного эпоса в повествовании о мужиках, уходящих на Отечественную войну), Ф. Абрамов ("Сказка о семужке"), Н. Никонов ("След рыси").

4. Юрий Домбровский

Даже краткий перечень дат биографии Юрия Осиповича Домбровского (1909 - 1978) впечатляет своим трагизмом. Писатель родился в семье известного московского адвоката, после окончания гимназии учился на Высших государственных литературных курсах (брюсовских). 1933 - выслан из Москвы в Алма-Ату, 1936 - первый арест, 1939 - второй арест, 1949 - третий арест 1956 - реабилитирован за отсутствием состава преступления*99

"За эти 20 лет (с 1934 по 1954) я ни разу не был виноват даже в простой оговорке - меня отучили их делать! - но и доказать следствию за эти 20 лет я ничего не сумел, да и что, по существу было доказывать?. . Но я мешал, и меня пытали - я ничего и никого не оговорил, и меня как неисправимого ("он никогда не сознается!") засунули в самые дальние и черные углы: так, я был на Колыме, на Дальнем Востоке и под конец - в страшном Тайшетском Озерлаге", - писал Домбровский в докладной записке, датированной 1956 годом. А в промежутке между арестами и лагерями - повесть "Державин", роман "Обезьяна приходит за своим черепом" - роман, казалось бы, о немецком фашизме, но написанный с таким достоверным проникновением в психологию палачей и их жертв, что не возникало сомнений, какой именно фашизм имел в виду писатель (рукопись романа был изъята НКВД при обыске, через много лет возвращена писателю неведомым доброхотом). И наконец, после "реабилитации" Домбровский приступает к своей главной книге - роману "Факультет ненужных вещей" (далее ФНВ), почти автобиографическому по содержанию, формально "привязанному" к алма-атинской ссылке, но фактически вобравшему весь многолетний опыт противостояния Домбровского мясорубке тоталитарного насилия, неравного противостояния, из которого он вышел победителем, хотя бы потому что остался жив и сумел осмыслить пережитую историческую трагедию.