Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 219

Друзья мои! В лихие сроки

Вы были сильными людьми.

Спасибо вам за те уроки,

Уроки гнева

И любви.

С середины 1960-х годов Жигулин, как и поэты-"шестидесят-ники", вступил в полосу духовного кризиса. В поисках устоев духа он обратился к онтологическим мотивам. С тех пор центральное место в его стихах занял образ родной природы - именно с этого момента его поэзия стала обретать черты "тихой лирики". У Жигулина образ родной природы лепится из нарочито неказистых подробностей, скромных цветовых оттенков:

Душой распахнутой приемлю

Седой от стужи березняк,

Морозом скованную землю

И дальний-дальний лай собак.

(1967)

Загорелась листва на березах.

Засветился в низинах туман.

И в предчувствии первых морозов

Помрачнел придорожный бурьян.

(1969)

. . . И по далеким дорогам

В памяти нежно пронес

Желтое поле над логом,

Тихо звенящий овес.

(1971)

Но, в отличие от Рубцова и других "тихих лириков", Жигулин придает теме родной природы масштабное философское звучание: эта неброская красота есть воплощение ни с чем не сравнимой ценности Жизни, с которой человеку рано или позно придется расстаться. Поэт ни на минуту не сглаживает трагизма осмысляемой коллизии. Герой стихов 1960-х годов даже бунтарски оглашает свою непримиримость с роковой обреченностью. Например, стихотворение "О, жизнь! Я все тебе прощаю. . . " (1965), где лирический герой перечисляет массу перенесенных бед и несчастий, завершается так: "Но даже горечь дней колымских/ Тебе я все-таки прощу. И только с тем, что вечно стынуть/ Придется где-то без следа, / Что должен я тебя покинуть, - / Не примирюсь я никогда".

Но по мере того как в поэтическом мире Жигулина раздвигалась, обретая все новые и новые подробности и краски, картина родной природы, происходило изменение тональности - бунтарские, "богоборческие" ноты стали вытесняться нотами элегическими. Такова тональность одного из самых лучших стихотворений Анатолия Жигулина, которое начинается поразительно емким и точным афоризмом: "Жизнь! Нечаянная радость. / Счастье, выпавшее мне", а завершается теплым, но не лишенным печали чувством: "Все приму, что мчится мимо/ По дорогам бытия. . . / Жаль, что ты неповторима, / Жизнь прекрасная моя". Это написано в 1976 году, но и спустя двадцать лет поэт спрессует то же чувство в двустишие: "Жизнь пронзительно прекрасна, / Только жаль - не навсегда".

В поисках опор своего экзистенциального самостоянья герой Жигулина обращается, как и другие авторы "тихой лирики", к корням. Но примечательно, что в его "корневую систему" автор вводит на равных с легендарной историей Руси семью и семейное родословие. Это и далекие "мои счастливые предки" (1966), чья жизнь продлена в детях и внуках. Это и "Дорогие родители! Мать и отец!" (1976), которых сын просит: "Еще многое мне/ Вы должны о себе рассказать, / Чтобы я рассказал/ Моему несмышленому сыну". Семейственная душевная слитность предполагает самоотверженную готовность принять на себя удары, направленные против близких. Есть у Жигулина короткая баллада "Отец", сюжетом которой становится сцена допроса в "сером доме", - от отца требовали отречения от сына, объявленного "врагом народа". Вот развязка сюжета:

Но поднялся со стула

Мой старый отец.

И в глазах его честных

Был тоже - свинец.





- Я не верю! - сказал он,

Листок отстраня.

Если сын виноват

Расстреляйте меня.

Отечественная История для героя Жигулина - это тоже родное, кровное. И на нее он распространяет чувство ответственности. Но груз такой ответственности он возлагает не на отдельного человека, а на весь народ. Так, стихотворение "Из российской истории" (1976), повествующее о том, как в начале 1930-х годов был разорен старинный северный монастырь, как была уничтожена древняя библиотека, "и может быть, подлинник "Слова" сгорел в том ужасном огне", Жигулин заканчивает неожиданным риторическим ходом:

Горели и акты и святцы,

Сказанья родимой земли.

Да что же вы наделали, братцы!

Да как же вы это смогли?

Это "братцы", обращенное к ослепленным вседозволенностью варварам, переводит весь текст в иной план: сам народ, "братцы", жгли и рушили древние святыни, и поэт не отделяет себя от них, он принимает на себя моральную ответственность за их преступления. Это тоже часть истории. И искупить эту вину можно лишь совестливой болью. Таково новое звучание, которое придал Анатолий Жигулин мотиву "самой кровной связи" с народом и народным миром.

1. 3. Полюса "тихой лирики"

(С. КУНЯЕВ, Ю. КУЗНЕЦОВ)

Другие авторы "тихой лирики", каждый по-своему, развивали отдельные стороны созданного Рубцовым поэтического мифа. Так, Станислав Куняев (р. 1932) выдвинул в центр своей поэзии противостояние между родным миром русской деревни и всей современной цивилизацией. При этом отношение ко всему, что не отмечено принадлежностью к национальной традиции, окрашивается у него в зловещие тона ксенофобии. А единственную защиту от агрессии внешних и чужеродных сил Куняев ищет у старых институтов тоталитарной власти:

От объятий швейцарского банка,

Что простерся до наших широт,

Упаси нас ЦК и Лубянка.

А иначе никто не спасет!

Радикальная попытка переосмысления мифа "тихой лирики" была предпринята Юрием Кузнецовым (р. 1941). Если мифологические очертания рубцовского мирообраза как бы неосознанно вырастали из элегического мировосприятия, то Кузнецов последовательно и в высшей степени сознательно обнажает мифологические черты своего художественного мира (активно используя образы, почерпнутые из "Поэтических представлений славян о природе" А. Н. Афанасьева и скандинавских преданий) и полностью изгоняет элегическую сентиментальность. В итоге созданный Кузнецовым мир приобретает резко трагические и в то же время языческие, как бы донравственные, докулътурные черты. Он одновременно воспевает и "сказку русского духа", и "хаос русского духа". Милый сердцу поэта "кондовый сон России", вековой душевный покой, по его мнению, искони прекрасен и гармоничен, потому что освобожден от придуманных нравственных установлении, от "ига добра и любви" ("Тайна добра и любви"). Неслучайно даже символический абстрактный образ поиска древнего истока, поиска, прорезывающегося через позднейшие наслоения истории и культуры, даже он несет смерть живому, даже он беспощаден и жесток:

Из земли в час вечерний, тревожный

Вырос рыбий горбатый плавник,

Только нету здесь моря! Как можно!

Вот опять в двух шагах он возник.

Вот исчез, снова вышел со свистом.

- Ищет моря, - сказал мне старик.

Вот засохли на дереве листья

Это корни подрезал плавник.

Лирический герой Ю. Кузнецова мечется между двумя крайностями. С одной стороны, он мечтает вернуться к этому изначальному языческому сверхчеловеческому! - покою, возвышающемуся над заблуждениями человечества. Тогда в его лирике появляются стихи, наполненные презрением к "поезду" человеческого быта, к "обыкновенному" человеку, который "не дорос" до простора: "ему внезапно вид явился настолько ясный и большой, что потрясенный он сломился несоразмерною душой". С другой стороны, лирического героя Кузнецова не отпускает чувство пустоты, тоска по пониманию и теплу. Это предельно обостренное, но знакомое по лирике Рубцова чувство богоставленности, экзистенциального одиночества. "Не раз, не раз о помощи взывая, огромную услышу пустоту. . . ", "Все, что падает и кружится, великий ноль зажал в кулак. . . ", "Меня убили все наполовину, а мне осталось добивать себя. . . ", "Мир остался без крова и хлеба. Где вы, братья и сестры мои?" - такие безысходные формулы проходят через его лирику, зримо свидетельствуя об условности и абстрактности предлагаемых "сверхчеловеческих", "языческих" решений. Поэзия Ю. Кузнецова стала эпилогом "тихой лирики", доказав с несомненным талантом невозможность построения нового религиозного сознания на основе "крови и почвы" - тех категорий, которые выступают из мира "тихой моей родины", лишенного элегической дымки.