Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 137 из 219

Казалось бы, система и хаос противоположны друг другу, хотя бы потому, что система предполагает порядок и контроль. Но у Еременко эти образы срастаются воедино. Он понимает систему, насаждающую свои симулякры ради контроля над жизнью, как главный источник распада, абсурда, уродства, безумия - одним словом, хаоса. Хаос же у Еременко предстает как агрессия бетонных "химер", нашествие глобальных конструкций, имитирующих порядок, а на самом деле уничтожающих все живое на своем пути.

Этот взгляд распространяется у Еременко не только на социальную систему, но на любые попытки насильственного подчинения мира неким жестким структурам. Так, показательно, что первые опубликованные стихи Еременко принесли ему репутацию певца "металлургических лесов" - новой реальности, созданной современными технологиями. Однако, на самом деле, "металлургический лес" у Еременко - это образ псевдореальности, где жизнь замещена глобальными конструкциями, "химерами размаха", и потому под оболочкой четких технологических структур скрывается все тот же логически непостижимый абсурд бытия:

Последний филин сломан и распилен

И кнопкой канцелярскою пришпилен

к осенней ветке книзу головой

висит и размышляет головой:

зачем в него с такой ужасной силой

вмонтирован бинокль полевой!

("В густых металлургических лесах. . . ")

Важнейшим источником хаоса и абсурда предстает у Еременко язык, вернее - стереотипы мышления, окаменевшие в структурах языка. Еременко блестяще умеет "раздеть" стереотип, общее место, выплескивая на поверхность ту кровь, на которой он замешан. К примеру, цепочка речевых сращений в "Филологических стихах" непременно ведет к барьеру, бритвенным лезвием отсекающему запретную зону сознания, создающему некий внутренний ГУЛАГ:

Шаг в сторону - побег.

Смотри на вещи прямо:

Бретон - сюрреалист,

а Пушкин был масон,

и ежели Далай

то непременно - Лама,

а если уж "Союз",

то, значит, "Аполлон".

А если Брет, то Гарт,

Мария - то Ремарк.

И кум, то королю,

а лыжная, то - база.

Коленчатый, то - вал

архипелаг, здесь - шаг

чуть в сторону. . . пардон,

мой ум зашел за разум.

А вот материализованный стереотип сознания - историческая достопримечательность:

Вот камень. Здесь Барятинский сидел.

Нормальный камень, выкрашенный мелом.

История желает здесь пробела?

Так надо красным, красным был пробел.

И так у Еременко всегда: под общим местом обязательно проступaeт красное - не только как символ советской тоталитарной системы, но и как цвет пролитой крови.

Прямое порождение стереотипа - - примитив. Именно примитивизация действительности осознается Еременко как источник насилия, а следовательно, и хаоса. Примитивность в его стихах - это предельное разрушение реальности, это "идиотизм, доведенный до автоматизма". В стихотворении с саркастическим рефреном: "Все примитивно, а надо еще примитивней" перебирайте различные современные социальные роли, объединенные одним - пафосом насилия: это и армейский "дедушка" с начищенной "законной бляхой", и антисемит-погромщик, и любитель "активных прочтений" литературных шедевров, и экстремист-перестройщик - каждый из них идет к своей правде самым коротким путем. Путем кирпича, уточняет Еременко: "С крыши кирпич по-другому решает проблемы, / чисто, открыто, бессмысленно и примитивно".

Абсурдность примитива, может быть, наиболее зримо выразилась в тех ярких пародиях на окаменевший язык, которым Еременко отдал щедрую дань в конце 1970 - начале 1980-х годов. В этих стихах Еременко наиболее близок к концептуализму:

Горит восток зарею новой.

У Александрийского столпа

остановилася толпа.





Я встал и закурил по новой. . .

<...>

Мы снова ринулись вперед,

кричали мысленно "ура",

и, представляя весь народ,

болталась сзади кобура.

Правда, в отличие от концептуалистов, Еременко пытается занять лирическую позицию непричастности по отношению к насилующей и упрощающей власти языкового стереотипа. Язык стереотипа материализуется у него в образах носителей этого языка - советских писателей ("Переделкино"), пропагандистов ("Начальник отдела дезинформации полковник Боков. . . ", "О чем базарите, квасные патриоты?"), партбоссов ("Стихи о сухом законе", "Дружеское послание Андрею Козлову. . . "), учителей ("Урок естествознания лежал. . . ", "Был педагог медлительный и строгий") и даже "одной большой няни". Как проницательно отметил М. Эп-штейн, ад для Еременко скрыт в самом слове "детский сад":

Все это называлось "детский сад",

а сверху походило на лекало.

Одна большая няня отсекала

все то, что в детях лезло наугад.

И вот теперь, когда вылазит гад

и мне долдонит, прыгая из кожи,

про то, что жизнь похожа на парад,

я думаю: какой же? это ад!

Ведь только что вчера здесь был детсад,

стоял грибок, и гений был возможен.

("Громадный том листали наугад. . . ")

Центральный парадокс художественного мира Еременко связан с тем, что хаосу, порождаемому насилием, стереотипом, тотальным контролем над жизнью, у него противопоставлен не космос, но тоже хаос - только иной, родной и свободный. Наиболее отчетливо этот мирообраз возникает в таких программных для Еременко стихотворениях, как "Отрывок из поэмы", "Дума", "Иерониму Босху, изобретателю прожектора" ("Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил. . . "). Вот, например, фрагмент из "Отрывка из поэмы":

Разрушается воздух. Нарушаются длинные связи

между контуром и неудавшимся смыслом цветка.

И сама под себя наугад заползает река,

и потом шелестит, и они совпадают по фазе.

Электрический воздух завязан пустыми узлами,

и на красной земле, если срезать поверхностный слой,

корабельные сосны привинчены снизу болтами

с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой. . .

<...>

Там жена моя вяжет на длинном и скучном диване.

Там невеста моя на пустом табурете сидит.

Там бредет моя мать то по грудь, то по пояс в тумане,

и в окошко мой внук сквозь разрушенный воздух глядит.

Я там умер вчера. . .

На первый взгляд, здесь типичный для Еременко образ разрушенной реальности, где под технологическими приметами порядка скрыто исчезновение жизни - пустота ("пустые узлы", "пустой табурет") и смерть ("Я там умер вчера"). Но зато как трогательно подробен образ корабельных сосен, привинченных снизу болтами "с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой". Лирический мир неотделим от этого хаоса не только потому, что здесь все пронизано личными воспоминаниями, но и потому, что лирический мир тоже выглядит хаотичным, одно время чаползает на другое: жена, мать, невеста, внук, я сам, тесно прижаты друг к другу на небольшой площадке мироздания. Но, с другой стороны, лирические образы обладают суверенностью по отношению к холодным законам разрушения, разлитым в электрическом воздухе. Смерть здесь не отменяет чувство родства, абсолютной связанности меня с моими близкими и с моим миром. "Что с того, что я не был там только одиннадцать лет?/ У дороги осенней лесок так же чист и подробен. / В нем осталась дыра на том месте, где Колька Жадобин/ у ночного костра мне отлил из свинца пистолет". Независимость родного настолько неопровержима, что даже игрушка оставляет в пространстве свою незарастающую дыру.

Но как отличить удушающий хаос насилия от родного хаоса единственного данного человеку пространства осуществленной свободы? Еременко знает только один инструмент для такого различения - поэтическое слово. Но особого рода. В сонете "О, Господи, води меня в кино. . . " есть такие строки: