Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 89

Сокрушительный удар, в первую очередь, пришелся по латыни, этой твердыни всяческой учености; даже греческий язык, столь недавно еще культивируемый гуманистами в пику схоластическим докторам, не избежал общей атмосферы недоверия. Фома Юнт в предисловии к своему изданию Аверроэса в 1552 году мог еще драстически утверждать: кто не знает греческого, тот ничего вообще не знает; через считанные десятилетия Бен Джонсон славит Шекспира, «едва знающего латынь и того меньше греческий» (and though thou hadst small Latin and less Greek)[185]. Латынь, узурпировавшая все права на ученость, выглядит неким закованным в латы и оттого крайне стесненным в движениях «рыцарем», на которого со всех сторон обрушиваются мужицкие дубинки народных языков; разоблачение прежней учености на первых порах не шло дальше простого акустического факта: «тут задавать вопросы молотом и, быть может, в ответ услышать тот прославленный глухой тон, который говорит о вспученных внутренностях»[186]. Какая же это ученость, если для приобщения к ней достаточно лишь усвоить технику торжественно-важного и подчеркнуто элитарного оглашения чуши, вроде словца honorificabilitudinitatibus, измышленного шутом из «Бесплодных усилий любви»! Флорентийский острослов нашел для этой учености бессмертную формулу, сказав о знаменитом гуманисте Микеле Марулло, что по-гречески и по-латыни он великий мудрец, а на народном языке (volgare) большой дурак;[187]альтернатива, в той или иной мере характерная для физиономии всего XVI столетия. Крушение латыни производит апокалиптическое впечатление. Даже наиболее продвинутым мужам эпохи недостает порой мужества при виде этого лингвистического Sacco di Roma, так что они предпочитают воздержаться от спонтанного порыва и остаться при своем консерватизме. Кеплер, ознакомившись с публикацией написанных по-итальянски сочинений Галилея, не находит более подходящего выражения для своего шока, чем crimen laesae humanitatis.

Подобно сироте, тоскующему по мачехе, весь ученый XVII век, от Декарта и Уилкинса до Лейбница и Дельгарно, грезит об искусственном языке, смогшем бы стать компромиссным решением между парализованной латынью ученых и неотесанными народными языками. Еще в середине XVIII столетия Мопертюи, если не в качестве физика, то как президент Прусской Академии наук в Берлине, носится с мыслью основать город, в котором говорили бы только по-латыни. Этот проект, равно как и относящаяся к нему блистательная насмешка Вольтера («Diatribe du Docteur Akakia»), представляют собой как бы последнюю попытку реанимации полуживого и в то же время поминки по нему. Представьте себе самые несовместимые сочетания и тенденции, каким-то диковинным образом уживающиеся друг с другом, и вы никогда не ошибитесь в опознании двоящейся физиономии этого переходного времени: юношеский энтузиазм и въедливый скепсис, зверский аппетит и безысходная пресыщенность, расцвет и увядание, надежда и обреченность, пылкая вера и кощунственный скепсис соседствуют здесь на одинаковых правах, создавая уникальную в своем роде ситуацию целесообразности без цели; оттого единственным ослепительно обманчивым маяком в этом море беззакония и безумия оказывается артистизм, печатью которого отмечен каждый вздрог века во всем пестром составе сшибленных в нем «великих мудрецов» и «больших дураков». Еще раз: представьте себе некое головокружительное «между», по одну сторону которого догорали уже сожженные мосты в прошлое, а по другую мерещились еще не выстроенные мосты в будущее; «если есть столетие, заслуживающее обозначения „естественнонаучное“, так это XVI век», замечает Чемберлен;[188]сущая правда, если считать естественнонаучными ярчайшие кометы систем, волочащие за собою гигантские хвосты, расцвеченные всеми тонами былых магий и верований. Хвосты протянутся и в ближайшее будущее, пока наконец не определится тенденция дружного их отсечения как пережитков; уже в XVIII веке сочтут возможным третировать их как mauvais ton; в XVI веке роль их не избежала налета всеобщей двойственности. Они и были пережитками, но в то же время и сигналами, тревожно гудящими в предупреждение будущих «аварий».

Уход из «отчего дома» грозил явными перспективами краха; слишком заносчиво и самоуверенно вступало вчерашнее «дитя» в пору своего совершеннолетия. Хвосты в этом смысле должны были играть роль Ариадниной нити, некой заблаговременной оснастки у самого порога, за которым прокидывался безмолвный и уже «агностический» лабиринт. Такова более глубокая природа возрожденческого неоплатонизма и теософизма при всей специфике деталей и

неоднозначности итогов в системах Пико де ла Мирандолы, Телезио, Патрици, Корнелия Агриппы, Кардана, Бруно, Кампанеллы, вплоть до Галилея. Важно учесть: со временем «хвост» этот выродится в действительный хвост, до неприличия комичный у какого-нибудь… «профессора» или вот-вот уже «профессора»; перед самим порогом он всё еще делает последнее усилие не допустить разрыва в связи времен; не у всех натурфилософов XVI века значимость его способна выдержать элементарную научную поверку, но у всех значимость эта равносильна напутственности лермонтовских строк:

Дам тебе я на дорогу

Образок святой.

Странный факт: Парацельс, признанный отец физиологии, химии, химической медицины, эмпирической психологии, рациональной патологии и рациональной терапии, с легкостью признается также «отцом безграничного и опасного шарлатанства»;[189]он-де верил в существование «жизненных духов» и т. д. Спустя несколько десятилетий Фрэнсис Бэкон чуть ли не главами списывает у Парацельса, не цитируя его;[190]во всяком случае существование «жизненных духов» не подвергается им сомнению, и рассуждения его на этот счет производят впечатление образцовых стародевичьих сплетен. В глазах потомков Бэкон остался одним из отцов современного естествознания;[191]о «шарлатанстве» предпочитают не говорить, довольствуясь, по-видимому, одним «взяточничеством». Оценки оценками, но если здесь что-либо учуяно на самом деле, так это глубоко различные «индексы модальности» внешне идентичного материала. Мистика Парацельса органически

вписана в самый ход его мысли — черта, роднящая его с такими умами, как Николай Кузанский и Яков Бёме; он не мистифицирует естествознание, а пытается перестроить саму мистику, базируя её откровения естественнонаучными данными; импульс нового услышан им не в ключе разрыва со старым, а в заданиях переработки старого на новый лад, совсем в духе будущего девиза Гёте: «не открытие чего-то нового, а рассмотрение уже открытого моим способом»[192]. Именно здесь и коренится возможность патологической оценки его двоякого отцовства: по части ряда современных наук и по части шарлатанства; оценка, в сущности, нелепая и вздорная, так как честь основоположения, скажем, современной медицины приписывается здесь «шарлатану», который в Парацельсе безраздельно слит с «медиком»; оценка, более того, насквозь «мистическая» в самом дурном смысле слова, ибо чем же, если не «пупочной» мистикой, облаченной в респектабельный «позитивизм» суждений, объяснима кочующая из учебника в учебник бессмыслица, уместная разве что в устах ильф-петровского шалопая: «Я очень уважаю его, но он — осел»! Случай Бэкона совершенно иной; ярлык «шарлатана» потому и не понадобился здесь, что речь шла всего лишь о мистическом «плагиате», с легкостью отделимом от существа текстов; «мистика» Бэкона — причудливое и тем более простительное «хобби» лорда-канцлера, нечто вроде «скрипки» Эйнштейна и «детективных романов» Бертрана Рассела; можно объяснять её как угодно: как предрассудок или… широту интересов; значимость ее никчемна.

185

Из стихотворения 1623 года: To the memory of my beloved the author, Mr. William Shakespeare.

186

F.Nietzsche, Götzendämmerung, Frankfurt/Main, 1985, S. 9-10.

187





Относящийся сюда богатый материал собран у Ольшки, ук. соч., т. 2, с. 71–105.

188

H.St.Chamberlain, Die Grundlagen des XIX. Jahrhunderts, Bd. 2, S. 970.

189

Так, в частности, величает его Виндельбанд. См. его «Историю новой философии», т. 1, СПб, 1908, с. 43.

190

См. H.St.Chamberlain, op. cit., S. 890.

191

Хотя Койре и считает это лишь «дурной шуткой», «une mauvaise plaisanterie».

192

Из письма к Кнебелю от 18 августа 1787 года. См. R.Steiner, Goethes Weltanschauung, Dornach, 1979, S. 101.