Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 89

хрупких контрфорсах верхней капеллы, стены которой полностью растворены в цветной росписи пятнадцати гигантских окон; капелла Генриха VII в Вестминстерском аббатстве (1510) с ее воздушным веерообразным и сетчатым сводом, оставляющим впечатление причудливой резьбы на дыме, — уже нирвана камня, испаряющегося как легкое облачко на закатном фоне последнего докоперниканского неба Средневековья.

Парадокс готики — парадокс именно этого неба, подчиненного закону небесного тяготения. Сила притяжения действовала снизу вверх; небесный прообраз притягивал и равнял на себя земные свершения, сообщая им выглядящую почти неправдоподобной воодушевленность единства: мистика, аскетика, эротика, героика, этика, эстетика, политика, быт, мысль, страсти, створенные воедино, казалось бы, еле удерживались на земле в безудержном порыве пасть — вверх.

Первенцем порыва стал камень, и камень подчинил себя обязательному сновидческому канону всякого детства: сорваться и полететь. Когда через два-три столетия бедный ламанчский идальго в приступе лунатического пароксизма оседлает клячу и станет посмешищем Европы, он не позволит себе ни одного безумства, которое не вписывалось бы в корпус поведенческих норм societatis Christianae Средневековья. Он просто не заметит симметричной перевернутости мира вверх пятами. И когда напуганная Дульсинея, вполне довольная околдовавшим её в свинарку волшебником, окатит своего рыцаря-освободителя потоком здоровой провинциальной брани, это будет прощальным адресом мира свободно падающих тел своей упавшей в небо душевной юности.

3. «Quid comedit mus?»

Шеллинг в «Философии откровения» высказывает мысль о двух предпосылках христианства: иудействе и язычестве (эллинстве), более того с ясной акцентацией роли последнего; христианство, по его мнению, должно быть понято в ритме непрерывного пришествия (in einem beständigen Kommen), и как таковое составляет наиболее естественную и сокровенную потенцию язычества[49]. Эта мысль удивительна во всех отношениях; европейская история, обязанная рядом своих магистральных путей ее отсутствию, не знает более трагической и роковой мысли; с нее она начиналась, с нее она могла и должна была начаться, и с нее-то именно она не началась, предопределив тем самым всю последующую диалектику своих судеб и «закономерностей». Шеллинг был далеко не единственным резонансом этого открытого затакта культуры Европы; резонансы, по существу, не стихали никогда; временами они, казалось бы, даже перекрывали главную партию, главенство которой утверждалось отнюдь не внутренней силой духа, а политико-юридическими манипуляциями ad Dei gloriam.

Шеллинг подчеркивает значимость язычества умалением роли иудейства; Христос, по его словам, «был в некотором роде больше для язычников, чем для евреев…и есть сам чуждая иудейству потенция язычества»[50]. Не нов и этот нюанс; в гораздо более резкой форме был высказан он еще во втором веке гностиком Маркионом и повторен впоследствии на все лады в манихействе. Крайности и передержки вытекали из самого накала борьбы; со второго христианского столетия вопрос о язычестве вспыхнул с невероятной силой; надо было определять его место в топике нового религиозного сознания. Контроверза Петра и Павла именно здесь приобрела решительные очертания. Для людей, пришедших в христианство из эллинизма, вопрос решался беспрепятственным образом. Климент Александрийский прямо говорит о двух Библиях: Библии собственно и эллинской философии; Юстин даже называет христианами Сократа и Гераклита, как бы повторяя Изократа, для которого быть греком — значило участвовать в греческой культуре;[51]Ориген развивает грандиозную деятельность по согласованию догматов с требованиями философской умозрительности.

Борьба за христианство сводится здесь к борьбе за овладение христианским гнозисом, противопоставляющим непогрешимости авторитета силу индивидуального понимания; обратная реакция не заставила себя ждать. Если уверовавший горшечник мог превосходить Аристотеля, то вопрос о языческой философии и с этой стороны решался без каких-либо препятствий. Тертуллиан в атакующей формуле обозначил водораздел: «Что общего между философом и христианином, учеником Греции и небом, между Афинами и Иерусалимом, Академией и Церковью?.. Философы — патриархи еретиков… Всё, что выходит за пределы простой веры, есть источник всяческой ереси, вредоносной и сатанинской» (De praescr. haeretic., 7).

Тертуллиан — роковая и глубоко символическая фигура, отразившая в себе трагику судеб западного христианства. Юрист по профессии и по особенностям стиля, он в то же время медиум мощных стихийно гностическиx инспираций, не позволяющих ему окоченеть в собственных убеждениях и придающих ему — поверх всего — редкое качество догматической ненадежности. Тертуллиан — творец церковной латыни и, по существу, основоположник западного католицизма до Августина,[52]но он же тема постоянных оговорок и недоверия со стороны «своих»; «юрист» и «гностик» сшиблены в нем в невыносимый подчас диссонанс, транспарирующий великолепиями чисто литературного стиля,[53]но и крайне усложняющий его религиозную жизнь: пылкий католик, он со временем столь же пылко отрекается от католицизма и предается монтанизму[54].

Как бы ни было, но именно «юристу» суждено было выйти на передний план и предначертать центральные судьбы западной ментальности; с «гностиком» расправились привычным образом: в декрете Геласия(496) Тертуллиан занял свое место еретика в компании с Климентом Александрийским и Лактанцием; нюансы не шли в счет; как выразился позднее и по другому поводу один папский легат: «Разберутся на том свете». С этого времени — конец второго века — судьбы Запада предрешены надолго вперед; разрыв с эллинизмом мог означать только одно: синтез иудейского законничества с римским законом, прикрытый всеми внешними атрибутами христианского откровения. Первые манифестации этого синтеза — искоренение ересей и инакомыслия, по существу истребление всех ростков индивидуального эзотерического опыта, омрачающего непогрешимость авторитарных циркуляров: опыт отныне должен был регулироваться не личной одаренностью, а предписаниями «свыше». В истории европейской культуры едва ли сыщется хоть один срез, который так или иначе не был бы отмечен последствиями рокового симптома замены греческого языка латинским. С Тертуллиана латынь — ведущий язык Европы и одновременно прокрустово ложе гнозиса; характерная особенность латинского языка: слово здесь не соотносит мысль с самим предметом, а как бы гвоздями вколачивает её в понятие, которое и выступает в роли

предмета как такового[55]. Когда Кеплер, подчеркивая разницу между Аристотелем и аристотелианской традицией, прибегнет к сравнению с гипсом, способным во влажном состоянии принять любую форму и застывающим по мере отвердения в одной форме,[56]это будет не просто стремлением мысли пробиться к подлинному Аристотелю, но и меткой характеристикой обоих языков и, стало быть, типов мышления и, стало быть, истории европейской духовности, демонстрирующей последовательные вехи вытравливания из мысли всего сверхчувственного и насильственного сведения её к «общеобязательным» рассудочным формам. Современные теории познания, логически обосновывающие эту «общеобязательность» как норму научной объективности и распространяющие её значимость «на все времена», страдают наследственным грехом короткой памяти; им и не мерещится, в какой степени их научная респектабельность обусловлена теологическими «прями» первых веков христианства и насколько иллюзорны их «чисто» теоретические притязания на объективность; эта хваленая объективность начиналась не с чистой мысли, а с циркуляров административного порядка. Старый спор стоиков, познаются ли вещи «по природе» (physei) или «по установлению» (thesei), нашел неожиданное решение, совпавшее с самим моментом зарождения европейской культуры и задавшее ей вполне небывалый тон, если и не «на все времена», то, по крайней мере, до «вот этих вот»: вещам отныне назначалось быть познаваемыми «по постановлению».

49

Schelling, Philosophie der Offenbarung, Frankfurt/Main, 1977, S. 267.

50

Ibid.,S. 285, 297.





51

B.Tatakis, La philosophie grecque patristique et byzantine. Histoire de la philosophie 1. Encyclopédie de la Pléiade, Paris, 1969, p. 945.

52

F.Loofs, Leitfaden zum Studium der Dogmengeschichte, Bd, 1, 5. Aufl., Halle, 1950, S. 128.

53

Он, между прочим, обогатил латынь 982 новообразованными словами, среди них 509 существительными, 284 прилагательными, 28 наречиями и 161 глаголом. См.:H.Hoppe, Beiträge zur Sprache und Kritik Tertullians, Lund, 1932, S. 132–149.

54

По свидетельству Августина, в конце концов он порвал и с монтанистами, основав какую-то собственную секту. См. G.Haendler, op. cit., S. 22.

55

Ср. тончайшее противопоставление греческого и латинского языков в «Материалах для истории учения о цвете» Гёте. GoethesNaturwissenschaftliche Schriften, hrsg. von R. Steiner, Dornach, 1982, Bd. 4, S. 148–49.

56

Ср. E.Cassirer, Die Antike und die Entstehung der exakten Wissenschaften. Kleine Schriften, Frankfurt/Main, 1969, S. 15