Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 48

Гёте избрал труднейшее. Легко почувствовать описанную ситуацию; еще легче занять по отношению к ней позицию лирика, презирающего физику и изживающего свое чувство природы только в стихах. Методолог-сциентист не внемлет стихам; методолога не убеждают «поэзии ребяческие сны»; он может оставаться ценителем поэтического восприятия природы и продолжать методически пытать ее. В этом смысле дотошная вражда между «физиками» и «лириками» выглядит весьма комично; ни один удар с обеих сторон не достигает цели, ибо слишком комфортабельно расположились они в разделенных зонах, слишком явно распределили меж собой зоны влияния. Поэт властен охаивать методолога на своей, собственно поэтической территории; власть его улетучивается при малейшей попытке проникнуть туда, за черту, где ее встречает холодный и беспощадный глаз «специалиста», знающего наверняка, что за всей этой смутой рифмованной страсти обнаруживается элементарное неумение извлечь квадратный корень, — недостаток, отнюдь не свойственный некоторым цирковым лошадям.

Гёте выступает против «специалистов» не как поэт. Инерция схематического мышления до сих пор толкует борьбу Гёте с ньютонианством в призме расхожего анекдота о «физиках» и «лириках», сводя «Учение о цвете» — плод почти всей сознательной жизни Гёте — к примитивному негодованию поэта на механическое понимание природы. Схема эта вдвойне удобна: с одной стороны, она избавляет исследователя от необходимости вникать в детали, с другой стороны, спор мировоззрений она решает, заведомо притупляя остроту ситуации: правы-де обе позиции — Ньютон прав физически, Гёте — поэтически, так что о непримиримости здесь и не может быть речи. Между тем, речь идет здесь именно о непримиримости, и не как поэт выступает Гёте против Ньютона, а как ученый(правда, в принципиально новом смысле слова). «Я никогда не рассматривал природу с поэтической целью», говорит он, как бы предвидя всю ложь будущих интерпретаций. Цель его рассмотрения природы — следует это подчеркнуть — естественнонаучная. Прав или неправ он в своей атаке на ньютонианство — нам это предстоит еще разобрать, — но одно мы должны усвоить окончательно: он прав или неправ как естествоиспытатель, а не как поэт.

Современному методологу, воспитанному на традиции последних 4–5 столетий научного мышления, трудно вникнуть в специфику гётевского познания природы. Уже на самом пороге сталкивается он с фактом, кричаще противопоставленном всем его бессознательным клише ученого. Наука Гёте начинается до наблюдения и эксперимента, до выработки аппарата понятий и всяческих методологических процедур; ее начало (принцип!) коренится в живом приобщении к объекту исследования путем чистого и беспредпосылочного переживания природы в модусе допредикативной очевидности. Природа предстает здесь не как объект познания, а как объект изумления; образно выражаясь, в человеке выключены все рефлектирующие способности и включена лишь одна, изначальная, воистину человеческая, катастрофически убывающая и самим фактом убывания своего убивающая в человеке все:

Zum Erstaunen bin ich da![6]

«Высшее, чего человек может достигнуть, — говорит 80-летний Гёте, — есть изумление». И здесь же тупицей называет он всякого, кто лишен способности изумляться. Ибо познание — страстная игра, свершающаяся между двумя полюсами изумления — начального и конечного. Изумление, по Гёте, — инвариант в диалектике незнания и знания, или же оно — первая ступень знания, фон, на котором должно разыгрываться действительное познание; фон этот — чувство имманентности природе. Из многочисленных свидетельств Гёте я отсылаю читателя к отрывку 1783 г., озаглавленному «Природа»: он — существеннейший лейтмотив гётевского естествознания, которое Эмерсон назвал «реакцией природы на морг конвенций». Конвенции неизбежны там, где естествоиспытателю недостает чувства имманентности природе; чуждым взглядом глядит он на нее, и чуждой, чужой кажется ему она: вместо живого красного цвета, волнующего глаз и сердце, оборачивается она жутким danse macabre легиона частиц, умещаемых в мозговых таблицах счета, как об этом и говорит Мефистофель:

Имманентность природе. В смысле Гёте это значит: естествознание должно базироваться на естественности знаний. Мысль о природе — не насилие над природой искусственных мозговых призраков абстракции, а сама природа, неожиданно получившая возможность проговориться через венец своего творения.

Полярность —24 мая 1828 г., комментируя в беседе с канцлером фон Мюллером свой рапсодический отрывок «Природа», Гёте обмолвился необыкновенно важным признанием о двух маховых колесах всей природы, обозначив их понятиями полярность и нарастание.





Полярность — универсальная антиномика, лежащая в основании всех вещей. В принципе полярности заключен для Гёте первый шаг к самопознанию. Быть растянутым между «да» и «нет», точнее, зная в себе «да», осознать и «нет» и наоборот, ибо истина не в «да» и «нет», взятых порознь; взятые порознь, они культивируют половинчатость, нецельность, узость и, как таковые, ложны, даже если во внешнем выявлении они нацелены на благое. Древняя индийская притча рассказывает о юноше, возжелавшем стать учеником пути. «Умеешь ли ты лгать?», — спросил его учитель. «Конечно, нет», — ответил удивленный ученик. «Умеешь ли ты воровать?», — снова спросил его учитель. «Нет», — воскликнул юноша, краснея от недоумения. В третий раз спросил его учитель: «Умеешь ли ты убивать?» И в третий раз был дан ответ «нет»: разве посмел бы я обратиться к тебе, умей я все это? Ответ учителя: «Тогда иди и научись делать это, а научившись, не делай». Подтекст: осознай в себе другой полюс и расширься до него, ибо хоть ты и выглядишь благочестивым в этом своем выявлении, но смешна та благочестивость в ущербном высокомерии, опирающемся не на силу, а на импотенцию. В законе полярности, которого не дано избежать никому из людей, найдешь ты не истину свою, а проблему, ибо между двумя крайностями лежит не истина, а проблема. Послушаем снова Гете: «Я никогда не слышал о таком преступлении, которое я не мог бы совершить, и не знаю ни одного порока, на который не был бы способен» (он добавляет тут же:«кроме зависти», и это понятно: ибо кому из смертных мог бы завидовать Гёте!). Вы видите: здесь в оптимальной форме заострена вся моральная проблематика конца XIX века; принцип полярности дает нам возможность правильным образом осмыслить и Достоевского, силящегося изобразить «положительного героя» («русского Христа»!) и изобразившего «идиота», и Ницше, устраивающего рискованные эксперименты «по ту сторону добра и зла». Все это страстные перепевы фаустовской темы, брошенной европейскому человечеству как загадка полярности:

И вот радикальное прояснение загадки: из двух душевных полюсов обычно отдается предпочтение одному, т. е. человек, как правило, изживает себя в альтернативном настрое: «или-или» — так формулируется неистребимый предрассудок человеческого отношения к принципу полярности. Свет или тьма, тело или душа, дух или материя, небо или земля, добро или зло, — в конечном же итоге, отсечение, отказ от полноты и цельности, триумф узости в тяге к половинчатости, несовершенству, бессилию. «Положительный герой», князь Мышкин, альтернативно отрезавший себя от ночи в себе пустым дневным глазением в ландшафт с веранды швейцарского санатория, оказывается… «идиотом»(таково рикошетное прояснение и образа Дон-Кихота, еще одного «положительного героя» и еще одного «идиота», ставшего на долгое время идеалом для близорукой европейской душевности). Но Мышкин — «идиот» в аспекте альтернативного выбора; иначе говоря, он — «идиот» до встречи в себе с купчиком Рогожиным — другим полюсом своим. До и без Рогожина он — добр, положителен, благочестив, свят, быть может, но… но как «идиот». И обратно: без него темен и непробуден Рогожин в зверских потугах животной страсти. Растянутость обоих полюсов — поле действия романа; ложны, порознь взятые, оба полюса в своей претензии на альтернативность, ибо, альтернативно усеченные, они далеки не только от истины, но даже от проблемы. Принцип полярности знаменует всегда рождение и осознание проблемы. Без него не существует проблем.

6

К изумлению я призван здесь!

7

Здесь и дальше отрывки из «Фауста» даются в переводе Б. Л. Пастернака.