Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 48

Перспективы гётевской мысли — едва я произношу эти слова, как чувствую в преддверии мысли тревожное беспокойство каких-то теней; что-то силится омрачить мысль, воспрепятствовать ей; во всяком случае, так это переживается: словно во сне, сновиденная тяжесть, — хочешь занести руку и не можешь… Но мысль — бодрствование, и, бодрствуя в своем сне, она внятно опознает беспокойные тени; вот юркнул, точно мышь, какой-то контур, грозя двухмерным кулаком, но он смешон, этот господин фон Шпаун, ставший после прочтения мною его рецензии на «Фауста» одним из призрачных обитателей подвала моего сознания… Перспективы гётевской мысли. В подвальном ракурсе тема эта отмечена знаками тональности «Гаммельнского крысолова». Настоящий ракурс ее — в иной тональности, но мысль должна опознать в себе и эту.

Я читаю Карла Ясперса. «Наше будущее и Гёте» — так озаглавлена его книжка, вышедшая в 1949 г. к 200-летнему юбилею Гёте и по случаю получения автором премии Гёте. «Время культа Гёте кончилось, — утверждает свежеиспеченный лауреат премии Гёте, — бремени, возложенного на нас, не ведал Гёте; жизнь его безжертвенна, в отличие от жизней Киркегора и Ницше, и потому он не может быть нам идеалом». Кому — «нам»? о каких«нас» говорит Ясперс? Или он действительно всерьез принял оповещение некоторых философских журналистов о том, будто он — выразитель духа времени? В чем же она сказалась, эта выразительность? В полумистических ли нашептах на тему «трансценденция и шифр»? «Время Гёте кончилось». А что, если для самого Ясперса оно и не начиналось? Приходил ли ему в голову такой «трансцендентный» оборот? И если он и впрямь уверен, что оно кончилось, то чье же время пришло ему на смену? «Гёте не служит нам образцом для подражания». Еще бы! что«нам» Гёте, когда мы заняты такой проблемой, как «ненадежность мирового бытия», и умудряемся при этом верить в Бога, по-видимому, безнадежного! Об этом не стоило бы говорить, не выступай Ясперс от «нашего» имени, не озаглавь он свою книжку «Нашебудущее и Гёте». «Мы» во всяком случае и в будущем предпочтем Ясперсу Гёте.

Ясперсу вторит другой «властитель дум», испанский философ Ортега-и-Гассет. Мысль та же, но профессорский façon de parler скучного Ясперса уступает здесь место темпераментной риторике испанца. Этот прямо называет Гёте «стерильным с точки зрения запросов современного человечества» (опять не больше и не меньше, как во вселенских масштабах; ветхозаветные пророки и то ограничивались более локальными!). Но вот еще пассаж, демонстрирующий высокую технику философского матадора: «Гёте заканчивает свой путь отсутствием нужды в реальности, и — как для царя Мидаса все, до чего он дотрагивался, превращалось в золото — так для Гёте все испаряется в символ. Отсюда необычныеквази-любовные дела его зрелых лет… Стоит только всерьез принять, что жизнь есть символ, как все без различия становится благим: переспать с "Кристельхен" или — в "идеально-пигмалионовом" смысле — жениться на статуе на Palazzo Caraffa Colobrano. Но судьба как раз противоположна "безразличию символа"». Вывод Ортеги: в жизни Гёте слишком большое место занималиидеи, и потому человеку XX в. эта жизнь не может служить ориентиром, ибо «мы должны прекратить жить из наших идей и должны научиться жить из собственной безжалостной, непреложной судьбы». Именно так: не из идей, а из судьбы (к тому же еще «безжалостной» и «непреложной»). Я воздерживаюсь от всякой критики, полагая, что она была бы здесь неуместной; да и можно ли критиковать того, кто аргументирует от судьбы! О вкусах не спорят: есть люди, уединяющиеся в своей комнате, чтобыдумать, и есть люди, уединяющиеся в своей комнате, чтобы (это прекрасный образ Поля Валери)…играть на тромбоне. Что «безжалостная» и «непреложная» судьбаможет стать отличной темой для импровизаций на тромбоне, в этом нет сомнений; беда лишь в том, что импровизируется прилюдно и без малейшей оглядки на собственную музыкальность.

Третий и последний пример: еще одного «властителя дум» современного Запада. Мировоззрение Гёте прямо названо здесь «путем, ведущим к бездне». «О Гёте, — цитирую я дальше, — следует, быть может, сказать, что он барахтался (это невероятно, но я цитирую точно: dabbled!) как в философии, так и в поэзии, не добившись ни в одной из них значительного успеха». Что же, если критерием успеха в философии считать пристрастие к «тромбонам», а критерий успеха в поэзии сводить к минимуму ясности при максимуме глубокомысленно-невнятной игры слов, то Гёте действительно нечего делать ни в той, ни в другой. Впрочем, одно поразительное признание автора этого суждения о Гёте, английского поэта Т. С. Элиота, вскрывает реальную подоплеку ситуации. «Для того, — утверждает Элиот, — кто, подобно мне, сочетает католический склад ума (слово cast, употребленное здесь, можно было бы перевести не только как «склад», но и как «форма для отливки» или «гипсовая повязка» — К. С.), кальвинистское наследие и пуританский темперамент (?!), преодоление Гёте, разумеется, связано с определенными трудностями». Искренность этого признания делает Элиоту честь, но логика его равносильна логике следующего утверждения: для того, кто сочетает в себе отсутствие слуха, неискусные пальцы и нежелание играть, музицирование представляет некоторые трудности. «Играть на флейте, — говорит Гёте, — не значит дуть; для игры нужно водить пальцами».

Я привел три примеранегативногоотношения к Гёте. Сами по себе они и не стоили бы того, чтобы говорить о них; фактическая значимость их ничтожна; они опасны каксимптом. Что противопоставлено в них мысли Гёте? Те именно предпосылки (честно освидетельствованные Элиотом и припрятанные у Ясперса и Ортеги), которые подспудно вмешиваются в мысль, делая ее рабыней неосознанных импульсов. Разве не является такой предпосылкой ну хотя бы слово «судьба», гипнотизирующее мысль и вынуждающее ее рабски копировать себя во всем комплексе своей тусклой многосмысленности? Слово, взятое как предпосылка (по Гёте, пустое слово), и есть пустая форма для отливки мысли, уродующая мысль и выгодно сбывающая ее на ярмарке пустозвучия; такие слова суть компрачикосы мысли, похищающие ее в самый миг ее рождения и выращивающие ее так, чтобы никогда ничто не пробудило в ней память о ее первородстве; себе уподобляют они ее и обезображивают ее до неузнаваемости, так что ей, царской дочери, приходится ходить в нищенском отребье агностицизма и вымаливать ломаные медяки у тупых ощущений, сделавших ослепительную карьеру на словесном поприще и напяливших на себя плакаты с кричаще огромными буквами «Мировая Загадка», «Судьба», «Трансценденция», «Заброшенность-в-мире», «Ненадежность», «Психосоциальная Матрица» или — прошу приготовиться, чтобы не растеряться с первого раза, — «Бытие, для которого в его бытии есть вопрос о его бытии, поскольку это бытие включает бытие, иное, чем оно само» (я цитирую на языке оригинала: «un être pour lequel il est dans son être question de son être en tant que cet être implique un être autre que lui»). Вы скажете: такова специфика философского языка; что же, очень может быть; автор, которого я цитирую, исписал не одну тысячу страниц на этом специфическом языке, но не в этом суть, а в том, что когда ему пришлось однажды заговорить не на специфически философском, а на специфически человеческом языке, он вдруг оскалился предложением сжечь Монну Лизу. И притом без всякой неожиданности; просто это предложение было высказано сначала на специфически философском языке, и мы его не расслышали, полагая, что речь идет лишь о специфически философских вопросах. Между тем бытие, для которого в его бытии и т. д. (так Сартр определяет сознание), оказавшись бытием, включающем бытие и т. д., было на деле бытием бытия Монны Лизы (как вопроса о своем, т. е. о его, но включенном в свое, бытии), и, запутавшись в самом себе без надежды на исход, совершенно последовательно предложило уничтожить бытие, иное, чем его бытие, чтобы заодно покончить и со своим бытием.