Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 55

Как-то в разговоре с одной моей знакомой, которая ребенком пережила долгие дни берлинской блокады, когда действительно нельзя было знать, возьмут ли они крепость, меня угораздило сказать, мол, если придут русские, обращайтесь ко мне, я могу дать вам кучу полезных советов. Она побледнела, ее очки сверкнули. Это не шутки, воскликнула она сдавленным голосом, думайте, о чем говорите. И быстро отвернулась, чтобы смахнуть слезы панического страха. Их мирный договор был декорацией. На месте бывших улиц — улицы-декорации. Декорации — дома, которые склонная к легковерию архитектура шестидесятых годов наспех возвела на пустырях, оставшихся после кое-как разобранных развалин. Возможно, берлинцы и не замечают, что их роскошные виллы — это грезящие о безопасности бункеры. Их обманчиво и обманно, деланно легкий тон — тоже декорация. Уж если так, то заросшие кустарником воронки от бомб и покрытые травой развалины куда более подлинны.

Берлинцы запросто обращались друг к другу на улице, в ресторане, трамвае, метро и на лестничных площадках. В этом особых различий между западом и востоком не было. Разговоры эти явно никого ни к чему не обязывали и не были непременно дружественными. Однажды меня спросил о чем-то подвыпивший мужчина. Я ответил ему. Он спросил, откуда я. Я сказал, после чего он хлопнул меня по плечу — выходит, мол, мы друзья по оружию. Я ответил, что мало хорошего принесла эта дружба по оружию. Да я не о том, что там она принесла, просто констатировал факт. Я сказал, что предпочитаю дружбу без оружия. Все это время бешеные порывы ветра швыряли нам в лицо колючий снег. Мы стояли на Потсдамерплац, в пустыне едва прикрытых развалин. В Карфагене, в песчаной буре, под далеким небом. Выходит, сказал он, мы судим по-разному. И я так думаю, согласился я.

По-моему, это мясо достаточно мягкое, сказала за десять лет до этого старая женщина в восточной части города в столовой самообслуживания на углу Штаргартен-штрассе и Шёнхаузер-аллее. Ее замечание относилось не только к мясу, но и к той вдруг возникшей симпатии, которую она ко мне почувствовала. Мы поговорили о том, какое бывает мясо, потом о свитерах, о вязании, отсюда разговор естественно перешел на тепло, то тепло, которое так необходимо человеческому телу. Она обратила внимание на мой теплый, красивой вязки пуловер, он напомнил ей, как опасно долго оставаться без тепла. И замерзшего в снегах сына. Много позднее, уже на западной стороне, я ехал по ночному городу, и вдруг на лесенке, ведущей на второй этаж автобуса, возник некий молодой человек и тотчас окликнул меня. Что у вас стряслось, спросил он. Положив руку на спинку кресла, он сел лицом ко мне. Настроение у меня, и в самом деле, было не радужное. Ничего, ответил я. Ничего — ведь это, пожалуй, все-таки что-нибудь? На сей заковыристый вопрос я не ответил вовсе. Но я, кажется, задал вам вопрос, сказал он. И это уже прозвучало угрожающе, даже грубо. Может, вам все-таки проще бы ответить, а? Я чувствовал, что ответить было бы действительно проще, и все же упрямо сказал: нет, не проще. Он встал, лениво пожал плечами. Что ж, так, значит, так. И с этим вышел.

(1991)

Наш бедный Саша Андерсон

Когда в журналистской школе мы занимались судебным очерком, преподаватель отправил нас на один процесс. Дело слушалось кровавое, основательно взбудоражившее всю страну. Публика буквально свисала с галерки гроздьями. Всем хотелось взглянуть на попавшего в капкан зверя. Зал шумел и негодовал, председатель суда с трудом усмирял беснующуюся толпу. Доказать вину подсудимого, который, разыгрывая из себя дипломата, обольщал молодых красавиц, насиловал их, а затем убивал, — или, наоборот, сперва убивал, а затем насиловал, — не составляло труда. Негодование публики было понятным, ведь так называемому нормальному человеку ничего подобного и в голову не придет. В зале суда, очевидно, присутствовал Эндре Фейеш1, потому что вскоре эта история была описана в одной его повести, по которой поставили фильм, где главного героя играл молодой, симпатичный и умный актер. На самом же деле кровавый убийца, возбуждавший у публики яростное желание растоптать, изничтожить, разорвать его на куски, не был ни симпатичным, ни умным, ни даже хитрым. Напротив, это был явный урод, физический и моральный ублюдок — малорослый, противно упитанный, заикающийся, с обезображенной здоровенными прыщами физиономией. Пожалуй, больше всего публику бесило то обстоятельство, что всякий раз, как дело доходило до щекотливых подробностей, председатель объявлял заседание закрытым. Причины были понятны и вытекали из существа дела. О том, что, кому и когда злодей перерезал бритвой, вполне можно было говорить публично, о том же, когда и при каких обстоятельствах он вынимал свой член, — ни в коем случае. Когда нас снова впускали в зал, разговор уже шел о том, что обнаружили эксперты в желудке очередной жертвы при вскрытии — венский шницель или лапшу с маком. Есть вещи, которые знать положено, и есть — которые не положено. О вещах неположенных каждый может спокойно пофантазировать про себя, совершая при этом все гадости, в которых можно потом покаяться.

Весьма любопытно вел себя председатель суда. Человек совершенно апатичный, он время от времени все же начинал орать, хотя было видно, что ярость, которую у него вызывало дурацкое вранье подсудимого, была наигранной и приступы ее объяснялись не оскорбленной нравственностью, а желанием разрядить истерические настроения публики, что говорило о тонком психологическом чутье.

Доказать нравственную вину Саши Андерсона[2], по-видимому, тоже не составляет труда. Но меня уже и тогда, на том давнем процессе, больше интересовал тайный сговор, согласованная игра между истеричной публикой и равнодушной юстицией, между обвиняемым и обвинителем, между судьей и жертвой. Если б меня интересовало не это, я, наверное, тут же подался бы в судебные репортеры. Поскольку наверняка воспылал бы желанием сделать так, чтобы такие вот гнусные твари не совершали подобных злодейств, и с великой готовностью защищал бы наших красавиц, дабы не становились они добычей гнусных соблазнителей; и если я ни того, ни другого делать не стал, то вовсе не по моральным, а, главным образом, по эстетическим соображениям: у меня нет желания солидаризироваться ни с жаждущей крови истеричной публикой, ни с апатично-расчетливым правосудием.

Вольф Бирман[3] наверняка прав: Саша Андерсон в самом деле засранец. Наверное, можно подтвердить документами и заявление Юргена Фукса[4]: Саша Андерсон стучал на своих товарищей, закладывал их, сдавал «штази». И все же я буду последним, кто однозначно выскажется о его виновности. От категоричных суждений меня удерживает вовсе не христианское всепрощение. И тем более не какой-то моральный релятивизм — как раз наоборот. Если я не увижу взаимосвязей между истеричностью публики и апатией правосудия, между сильно дезориентированным либидо наших красавиц и непоправимыми уже деяниями этого прыщавого заикающегося вурдалака, то боюсь, что ничем не смогу поспособствовать упрочению той морали, с позиций которой только и можно судить о чем бы то ни было. Проще говоря, я и сам буду человеком пропащим, и весьма вероятно, что своим неведением, наивной истеричностью и умышленным равнодушием буду только способствовать, чтобы такие пропащие души множились.

Саша Андерсон в одном из своих скупых откровений упоминает, что на первом допросе следователи связками ключей били его по почкам. Ему тогда было двадцать лет, говорит он. Ему было непонятно, что происходит. Отбитые почки болели. Во что бы то ни стало хотелось вырваться на свободу. Белу Caca[5] тоже били по почкам. Он тоже не совсем понимал, что происходило. И тоже очень хотел вырваться на свободу. Но один человек готов за это платить, другой — нет. Один говорит: не могу терпеть, другой: лучше сдохнуть. Когда представляешь себе подобную ситуацию, моральное чувство подсказывает, что правильнее — выбрать смерть. Однако когда мы воспринимаем мир не умом фантазирующего подростка, а имея уже некоторый опыт по части страдания и блаженства, то знаем, что решение столь мучительного вопроса зависит не только от наших моральных качеств. Я, конечно, не сомневаюсь, что лучше подохнуть героем, чем уцелеть, превратившись в моральный труп, но не могу знать заранее, способен ли я в сходной ситуации заплатить требуемую цену. И пока я не окажусь в такой ситуации, никогда не узнаю, каков я на самом деле.





2

Саша Андерсон (р. 1953) — поэт, переводчик, одна из ключевых фигур художественного андеграунда 1980-х годов в Восточном Берлине. В октябре 1991 года Вольф Бирман на церемонии по случаю вручения ему премии Бюхнера выступил со скандальным разоблачением, обвинив Сашу Андерсона в сотрудничестве со «штази». Позднее этот факт подтвердила так называемая комиссия Гаука, занимающаяся архивами спецслужб бывшей ГДР.

3

Вольф Бирман (р. 1936) — певец, композитор, поэт; в 1970-е годы активно критиковал коммунистический режим, за что в 1976 году был лишен гражданства ГДР.

4

Юрген Фукс (1950–1999) — поэт, прозаик, эссеист, один из участников диссидентского движения в ГДР, в 1977 году был выдворен из страны.

5

Бела Сас (1910–1999) — журналист, осужденный в 1949 году на громком политическом процессе по делу Ласло Райка, деятеля венгерской компартии, обвиненного в заговоре и шпионаже в пользу Тито.