Страница 2 из 9
— Как живете, Миллер? Где это вы пропадали!
Все тот же Макс, только небритый. Макс, восставший из могилы, в роскошном костюме английского покроя и в массивной велюровой шляпе. У шляпы загнутые поля, и похож он в ней на манекен. Он улыбается мне все той же улыбкой, только теперь она не такая широкая и исчезает не сразу. Она напоминает свет далекой звезды, что мерцает в последний раз, прежде чем погаснуть навсегда. Да, и еще у него щетина! Из-за нее у него такой страдальческий вид, даже более страдальческий, чем прежде. Из-за этой бороды не так заметно брезгливое выражение, которое, точно слабое сияние, сквозит в его взгляде. Постепенно брезгливое выражение сменяется усталостью, а усталость — скорбью. Сейчас, как ни странно, он вызывает у меня еще меньше жалости, чем раньше. Он просто нелеп: страдалец и карикатура на страдальца в одном лице. Сам-то он, по-моему, не отдает себе в этом отчета. Он уже не говорит с прежним жаром: похоже, он усомнился в правоте собственных слов. На жизнь он жалуется только потому, что это вошло у него в привычку. Впечатление такое, словно он ждет, что я рассмеюсь — как прежде. Собственно, он и сам над собой смеется, как будто Макс, о котором он говорит, — это не он, а совсем другой Макс.
На нем превосходный английский костюм, его подарил ему в Вене какой-то англичанин, вот только висит он на нем, как на вешалке! В этом костюме Макс чувствует себя смешным и нелепым, никто ведь ему больше не верит, раз он щеголяет в таком превосходном английском костюме! Он смотрит себе на ноги, на парусиновые туфли, грязные и изношенные. Они, эти туфли, не подходят к костюму и шляпе. Он уже готов сказать, что туфли все равно очень удобные, но по привычке говорит, что другие его туфли — у сапожника и у него нет денег их забрать. Однако на уме у него английский костюм, который стал для него зримым воплощением его очередного несчастья. Выставив локоть так, чтобы я мог пощупать дорогое сукно, он принимается рассказывать мне, что случилось с ним «за отчетный период», как ему удалось попасть в Вену, где он собирался начать новую жизнь, и как в Вене ему было еще хуже, чем в Париже. Столовые, правда, там чище — это ему пришлось признать. Неохотно, но пришлось. А что толку, что они чистые, если в кармане — ни единого су? Зато Вена — красивая и чистая, такая чистая! Он до сих пор в себя прийти не может. Одно плохо: все попрошайничают. Зато чисто и красиво. «Прямо плакать хочется», — добавляет он от себя.
«Интересно, он долго будет говорить?» — думаю я. Мои друзья ждут меня в кафе напротив, а кроме того, мне необходимо найти одного человека…
— Да, Вена… — говорю я рассеянно, а сам краем глаза поглядываю на открытую террасу кафе.
— Нет, не Вена! Базель! — кричит он. — Базель! Из Вены я уехал больше месяца назад, — слышу я его голос.
— Да, да, а что случилось потом?
— Что случилось? Я же говорил вам, Миллер, они отобрали у меня документы. Я же говорил, они сделали из меня туриста!
Услышав это, я разражаюсь смехом. Смеется и Макс — как всегда, печально.
— Нет, вы только представьте: я — турист! — И он вновь уныло хмыкает.
На этом, разумеется, его злоключения не кончились. В Базеле его сняли с поезда. Не хотели, чтобы он пересекал границу.
— Я говорю им: «А в чем, собственно, дело? Я что, действовал не en regle?»
Я забыл сказать, что всю свою жизнь Макс стремится действовать en regle. Как бы то ни было, его ссаживают с поезда и оставляют в Базеле без средств к существованию. Что делать? Идет он по главной улице в поисках дружеского лица — американца или хотя бы англичанина — и вдруг видит вывеску: «Еврейский пансион». Входит, заказывает чашку кофе и, не выпуская из рук свой маленький саквояж, излагает свою безрадостную историю. Ему говорят, что из-за такой ерунды волноваться не стоит.
— Вы вернулись, и это главное, — говорю я, пытаясь от него ускользнуть.
— А что толку? Теперь ведь у меня туристическая виза. Как прикажете с такой визой работать?! Скажите мне, Миллер! А в таком костюме попрошайничать разве позволительно? Нет, я человек конченый. И почему только я так прилично выгляжу?!
Я оглядываю его с ног до головы. Верно, вид у него несообразно приличный. Как у человека, который только что оправился после тяжелой болезни: он рад, что выздоровел, но у него нет сил побриться. И потом эта шляпа! Безумно дорогая шляпа, которая весит целую тонну, да еще с шелковой подкладкой! В ней он — олицетворение еврейского гетто. А бороденка? Будь она чуть длиннее, он был бы похож на одного из тех печальных, добродетельных, бесстрастных призраков, что скользят по еврейским кварталам Праги и Будапешта. Праведник, одно слово. Даже шляпа с загнутыми полями выглядит добродетельно. Пурим и еврейские праведники, которые немного навеселе от хорошего вина. Печальные еврейские лица с мягкими подстриженными бородами. А на голове шляпа с лихо загнутыми полями. Горят свечи, поет раввин, истошные завывания со стоячих мест на галерее, повсюду шляпы, шляпы с лихо загнутыми полями — насмешка над печалью и скорбью.
— Ладно, главное, вы вернулись, — повторяю я и пожимаю ему руку. Он удерживает мою руку в своей. Он опять в Базеле, в еврейском пансионе, и ему объясняют, как незаметно перейти границу. Пограничники на каждом шагу, и он сам не знает, как это получилось. Они с провожатым поравнялись с каким-то деревом, никто не преградил им дорогу, он вдруг понял, что находится в безопасности, и пошел вперед.
— И вот, — говорит он, — я опять в Париже. До чего же все-таки паршивый город! В Вене хоть чисто. Там, правда, профессора и студенты стоят в очереди за хлебом, зато здесь все они — бродяги и попрошайки, да еще вшивые — того и гляди наградят клопами.
— Да, так оно и есть, Макс. — И я опять жму ему руку.
— Знаете, Миллер, иногда мне кажется, что я схожу с ума. Я ведь совершенно лишился сна. В шесть утра уже на ногах — думаю, чем бы заняться. Не могу находиться в комнате при свете дня. Должен выйти на улицу. Даже если мне хочется есть, я должен сначала пройтись, я должен видеть людей. Не могу больше быть один. Миллер, ради Бога, скажите, что со мной происходит? Я хотел послать вам открытку из Вены, чтобы вы знали: Макс думает о вас, но не смог вспомнить ваш адрес. А как было в Нью-Йорке, Миллер? Лучше, чем здесь, надо думать? Нет? Там тоже crise? Сейчас всюду crise. От него не уйдешь. Нет ни работы, ни еды. Что поделаешь с этими ублюдками? Иногда, Миллер, мне становится так страшно…
— Послушайте, Макс, сейчас мне надо идти. Не волнуйтесь, вы со мной так просто не разделаетесь… В ближайшее время, во всяком случае.
Он улыбается.
— Миллер, — говорит он, — вы такой покладистый. Такой счастливый. Миллер, мне так хочется быть с вами. Всегда. С вами — хоть на край света… Хоть на край света.
Этот разговор состоялся дня три назад. Вчера в полдень я сидел на террасе маленького кафе, в углу, далеко от прохода. Место это я выбрал нарочно, чтобы мне не мешали читать рукопись. Передо мной на столе стоял аперитив — я успел сделать всего пару глотков. И вот, дойдя примерно до середины рукописи, я услышал знакомый голос:
— Как поживаете, Миллер?
У моего столика, как всегда почтительно склонившись, стоит Макс. Та же улыбочка, та же шляпа, тот же превосходный костюм и парусиновые туфли. Сегодня, правда, он побрит.
Приглашаю его сесть. Заказываю ему сандвич и кружку пива. Он садится и демонстрирует мне брюки от своего нового костюма: вместо ремня они подвязаны веревкой. Смотрит на них с отвращением, затем переводит взгляд на грязные парусиновые туфли. И рассказывает, что произошло с ним «за истекший период».
— Вчера, — говорит он, — целый день нечего было есть. Ни крошки во рту не было.
А потом ему улыбнулась удача: он наткнулся на каких-то туристов, и они предложили ему выпить.
— Мне пришлось из вежливости согласиться. Не мог же я сразу сказать им, что проголодался. Я все ждал и ждал, когда они пойдут есть, но они, как видно, уже поели, ублюдки. Всю ночь напролет с ними пью — а в животе-то пусто. Представляете, за всю ночь ничего не съесть?!