Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 16



Зверя-дракона с меня намалюет. Для блуди Вавилонской я лет тридцать не гожа.

А вишнёвки-то поп пожалел. Весна, а тепла всё нет, старухе кости греть надо, а бутылка-то плевая, смех — не бутылка. А к зиме, глядишь, травника отжалеет, травник от простуды. Травник лекарь делает — не зелье, огонь.

Лекарь вот тоже. Уважительный господинчик …Пус-пус-пус… ну, чего ждёте? Рыба не по нраву? А мясо завтра, завтра будет, вот к лекарю схожу, и будет вам мясо. Кто ещё о вас позаботится, кроме старой… старой?.. Брюн, во как! «Почтенная фрау Брюн», говорит. Это я почтенная. Дверь откроет, и голову наклонит так учтиво — волоса встряхнутся, по плечам рассыпятся, курчавые и длинные, что у девки. Колечко в ухе, дорогое, где добыл-то? Небось, когда служил, стриг плотно, или баба была, чтоб чесала, а то вшам в такой волосне рай. В столовую не пустит, да мы не гордые, мы и на кухне. Зато похлёбка мясная — с каплуном или с требухой, а по зиме так с солониной. А постной-то не бывает — конечно, лекарь когда хочешь себе слабое здоровье пропишет, а поп по дружбе и порося рыбой объявит. Куски смачные, жирные — половину в мешок, в мешок, вот как. О вас, твари, забочусь. А потом рагу, а в нём колбаски кровяные — в мешок. А пиво — мне, куда вам пиво? А как к двери проводит, ещё пару медяков сунет. Я на них мясной обрези куплю — в мешок. Жрите, киски! Пус-пус-пус…

А от Агнессы я вам белой колбаски припасу. Она меня никак не зовёт. Нечего ей меня звать. «Проходите, — говорит, — еда на столе». Говорит, а сама морду толстую на сторону воротит. Я в дверь — кот её из двери. И не боится, паскуда, а манерный — нагло так пройдёт, впритирку, а на подол, паскуда, всякий раз хвостом тряхнёт. Пометил, значит, яйца, значит, есть. Ну, ничего, тряси мудями своими, тряси, твоей же хозяйке стирать. Как покормит, узелок вынесет: я вам постирала.

Когда в узелке и правда моё постирано. Иной раз своё старье суёт: юбка вот нижняя у меня сейчас хорошего полотна, чулки толстой шерсти, деревня, а тёплые. А платье ее болтается, как на пугале. Сукно хорошее, и ростом мы с ней вровень. Корова и есть. У неё в кухню лохань вытащена, вода нагрета и мочалка распарена. Полынная, от вшей хорошо. Меня моет, хоть и брезгует. Грязное унесёт, чистое даст. У неё еда-то всякая — что принесут, за то и спасибо. Знахарке всё тащут. Лепёшки вот с мёдом — небось, и муку, и масло, и мёд — всё принесли. Знай пеки да намазывай. Лепёшки съем, а колбасу — в мешок. И пирог с мясом, и яйцо варёное — в мешок.

И ведь не по доброте — в глаза не смотрит и вижу, брезгует. Не вшами моими, не грязью — что знахарка грязи не видала? Мной брезгует. Или обет какой дала? Поп что ли приказал? А то вот ещё думаю… а ну как дочка она мне? Тяжёлой я, вроде, ходила, и не раз, а рожала ли — не помню. Цветочки есть такие мелкие, жёлтые — чтоб не понести, ещё корешки есть — травить. А уж если совсем дура, не позаботилась — тут лекаря спрашивай или по брюху колоти. Спрыгнуть еще откуда можно. Зимой под монастырем стояли лагерем. Бабы все туда бегали, со стены сигать. Святые стены грех скинуть помогут. За три деревни бегали. Наши-то каждый подол задирали, а эти потом и бегали. Как ночь, так и тащатся — охают, крестятся да сигают где пониже. Умора. Да нет, не дочка. У неё лицо коровье, и стать кобылья. А я девка что надо была. Помню, красное платье мне досталось, богатое — лиф, как пламя, юбка — утрехтского бархата. Золотом расшито все сверху донизу, гранатовые яблоки золотом вышиты. Красота — залюбуешься, графине впору. А, может, и было впору, пока кто не снял. Мы тогда сами, как графья, ходили. Многие мне его задирали, и сзади, и спереди. И на земле, и на телеге, и на поилке лошадиной тоже. Потом подол обтрепался совсем, нитки полезли. Тележка моя в грязище завязла — а тащи. Подтыкала его, подтыкала, сзади по земле волочится — все оттаптывают, нарочно сапожищем один наступил, паскуда, юбка нижняя по грязи полощет, пропасть совсем… Куда дела потом?… Пес с ним, с платьем. Богатое было.

Глаза вот нет. А как выбили — тоже не помню. Но не городские, нет. Детишки тут добренькие — ни камнем, ни палкой не кинут. Фрау Война зовут. А кто из них эту войну видел? Тихий городок, хороший — штурма поди лет тридцать не нюхали, а то и все пятьдесят, как заговорённые. Ничего — как припрёт, понюхают. А кто обо всех позаботился? Я обо всех позаботилась — старая тётка Брюн. Лекарь так зовет. Уважительный господинчик.

Пус-пус-пус… Ну уйду, сейчас уйду. Уже ушла совсем, жрите, прорвы. Киска должна быть жирной. Давай-давай, брюхатая, корми пузо. Сколько их у тебя там, пять, шесть? Ничего, я и об этих позабочусь. Плодитесь, кисочки, пока можно.

— Фрау Война! — румяная девочка в вязаном чепце, тёплом шерстяном платье и суконной пелерине похожа на сытого ангелочка. — А вы очень любите кошечек?

— Кошечек? — городская сумасшедшая отрывается от копания в своём бездонном мешке. — Нет… не слишком, но когда припрёт, не до разносолов. Запомни, деточка, когда кругом война, киска должна быть жирной.



Густав, кот

Ледяная черепица обжигает подушечки лап. Два прыжка — и перемахнув от треугольного чердачного окошка к коньку крыши, Густав садится, обвив себя хвостом и спокойно осматривает вечерний Мартенбург. Предзимье затянулось. Серое сумрачное небо нависло над крышами, ржавый флажок флюгера охает и скрежещет над головой, по улице торопливо проходят крохотные человечки. В окнах мелькают неясные силуэты — люди ужинают, нежничают, подходят закрыть ставни, из труб кое-где поднимается дым. Пахнет холодом, съестным и обжитым. Густав жмурится и зевает. Все спокойно.

Вчера к ним опять приходила Война. Все кошки Мартенбурга боятся ее до дрожи, ни одна не смеет приблизиться. Густав отлично знает ее запах, ее старую дряблую плоть, которая не скрывает железной нечеловеческой вони. Так уж надо, чтобы она жила здесь, под бдительным присмотром медных кошачьих глаз. Малыши плачут, когда встречают ее, опрометью бросаются прочь, забиваются под бревна и прижимают ушки. От ее еды разит железом и смертью. Вон она ковыляет на площадь, красная юбка в сумерках кажется бурой, сегодня ее принимает доктор.

Из ниоткуда возникает серая тощая тень. Каспар, не иначе. Каспар отшельник и монах, он ни разу не спел Веселую песню и не посещает ни одной девки, но с ним хорошо молчать. Он деликатно скользит по крыше и пристраивается чуть ниже Густава. Часы на ратуше размеренно отбивают четверть. Хозяин Каспара еще полчаса проведет среди пыли и старой кожи, шуршащих бумаг и кисло пахнущих чернил. Еще полчаса ни одна живая душа и не подумает, куда это запропастился тощий тихоня, похожий на клок серого тумана, единственный в городе кот, безропотно носящий ошейник. Густав помнит, как Каспар впервые появился под флюгером, скромно занял место внизу, сразу уступив черному коту Агнессы. Густав помнит, как они вдвоем навестили архив ратуши, единственный раз, когда молчальник Каспар, скрепя сердце и нервно облизываясь, согласился принять его помощь. В одиночку там и вправду делать было бы нечего, а вдвоем они славно потрудились, спасая старые книги.

Среди прочих Каспар держится на отшибе, скромником, городские, особенно из молодых, его и за кота не считают, даже дурак Мартин, купеческий приемыш, попробовал было задирать перед ним нос — дескать, что это за зверек, в петле с бляхой, как служивая болонка! Но Каспару, похоже, наплевать и на Мартина, и на блохастый молодняк, и на девок, презрительно водящих хвостами в его сторону. Впрочем, Каспар не ходит на собрания, ну разве только на самые важные, куда Густав лично его приглашает. Часы бьют половину.

— Тебе пора, — говорит черный.

— Спасибо, я помню, — беззвучно улыбается серый и исчезает в треугольнике чердачного окна, верный фамилиар Иеронима Хабитуса.

Густав встречает ночь. Луна еле пробивается сквозь тучи, холодный ветер теребит заржавленный флажок на кованой спице, окна исчезают в темноте. Дольше других горит свеча у священника, но вот и она мигнула и погасла. Из низкой брюхатой тучи скользнули первые снежинки, потом еще и еще, снежинок все больше, они слипаются в большие хлопья и падают на застывшую грязь, схваченную ночным морозцем, на крыши, на черную спину Густава, на засыпающий Мартенбург опускается белый неплотный покров. Завтра все растает, но это значит, что зима уже пожаловала в город и берет его под свое суровое покровительство. Густав не против, он выгибает спину и в те же два прыжка оказывается на чердаке, среди старой рухляди и мышиных погадок. Чужая серая мышь бросается с перепугу ему под ноги, но Густаву нет до нее никакого дела. Пусть себе живет, да не заглядывает ни к Агнессе, ни к Хабитусу. Не пристало черному Густаву, архипастырю мартенбургских котов, истреблять глупое мышье племя везде, где встретит, без вины и подчистую.