Страница 8 из 103
Конечно, узнал. Зовут ее довольно редким именем — Устинья, а фамилия удивительно простая — Петрова, — сказал, вставая с дивана, Киреев. — Ну, господа, я заговорился с вами, прошу извинить, мне пора ехать. Честь имею.
Ну, а к кому она в любезные стремится, ты выяснил? — пожимая ему на прощание руку, спросил Баранов. — К кому ж она, потеряв голову, едет?
К Бурмакину, которого недавно судили за убийство трактирщика. — Киреев надел фуражку на голову и взял за рукав Маннберга. — Едемте, Густав Евгеньевич.
К Бурмакину? — переспросил Иван Максимович. — Вон что! Хм! Да. Не случись с ним той истории с Митричем, я бы его от души поздравил. Парень он интересный во всех отношениях.
Ну, и там ему с женой легче будет срок коротать. — Баранов потер себе бритый затылок. — Помнится, только двенадцать лет дали ему. Бывает, и еще скостят, года два-три тачки под конвоем покатает, а там в ссыльные переселенцы переведут. Устроится семейное счастье.
А пожалуй, она еще и дорогой нагонит его, — сказал Иван Максимович, — их ведь не так давно отсюда увели.
Пешком ведь пойдет — не догонит, денег нет у нее нанимать лошадей, — сказал Киреев от двери.
— А ты бы дал, — наставительно посоветовал Баранов. Киреев молча пожал плечами. Маннберг, чтобы не засмеяться, прикусил губу.
Когда за ними закрылась дверь и, качнувшись, тяжелая портьера упала на свое место, Баранов, дав волю чувству, хлопнул Ивана Максимовича по плечу.
Смекаешь, Иван, какую удачу они для тебя привезли. — спросил он, таща его ближе к свету.
Иван Максимович собранными в шепоть пальцами потеребил бороду. Непонимающе повел плечом.
Особой удачи не вижу, Роман Захарович. Какая связь между моим делом и любовницей Бурмакина?
Да не это, не это! — зашикал на него Баранов. — Порфирия… Порфишку Коронотова надо за поджог твоего дома в тюрьму упрятать. Понял? Купить Лакричника — и Порфишку в тюрьму. Вот тебе и весь ответ перед губернатором!
Попробую, — посветлел Иван Максимович. — За хороший совет спасибо! Только, как дело все будет сделано, Роман Захарович, прошу вас: поганца этого, фельдшериш-ку, чтобы — к черту!
Выгоню, — пообещал Баранов. — И язык ему отрежу. В банке со спиртом на память тебе подарю.
6
Дарья Фесенкова только что уложила в зыбку свою семимесячную дочь, как в окно постучали. Она торопливо застегнула кофту, подошла.
Кто здесь? — спросила, распахивая створки.
Тетенька Даша, тебе в сборной у старосты письмо. Человек там приехал с письмом, — улепетывая от окошка, крикнул мальчишка.
Дарья узнала его: соседский Захарка. Этот не соврет. Письмо! Сердце у нее радостно забилось. Наконец-то! Сколько за последние ночи всяких дум передумалось! Точно раз в неделю приходили от мужа письма, а тут почти целый месяц не было весточки.
Прикрыв марлевым пологом спящего ребенка, Дарья заспешила к старосте, в сборную, на дальний край села.
«Брать с собой Ленку не буду, — подумала она, закладывая веткой пробой двери в знак того, что хозяев нет дома, — быстренько обернусь, пока спит».
В сборной у старосты сидел Петруха. Дарья видела его несколько раз, знала, что он живет в Кушуме, очень богат и с рубахинским старостой дружит давно. Прошедшей зимой, в самый страшный мороз, он подвернул на своем чалом жеребце к ее дому. Попросил ведро воды, коня попоить. Дарья вынесла. А жеребец пить не стал, только помочил губы. Петруха обругался и выплеснул воду. Окатил с головы до ног Дарью. Сказал: «Нечаянно получилось, рука сорвалась…» Сейчас, увидя ее, Петруха засмеялся.
Здравствуй, синеглазая! — сказал он, вынимая изо рта кореньковую трубку. — Ты мне запомнилась. Узнаешь?
Дарья даже не кивнула ему головой. Кто бы он ни был, этот Петруха, издеваться над нею она ему не позволит. «Синеглазая!..» Что она, уличная гулена, чтобы он мог ее так называть? Запылав от обиды румянцем, но гордо расправив плечи, она прошла мимо Петрухи. Тот, слегка сощурясь, проводил ее насмешливым взглядом. Ему нравилось вгонять красивых баб и девушек в краску. А эта, молодая, со светлыми, льняными волосами, большим, выпуклым лбом и круглым подбородком, была хороша. Чем-то она напоминала ему Клавдею. Только та волосом темнее и взгляд не такой льдистый. Да, Клавдея, конечно, и характером мягче, а эта, должно быть, кремень. Ну ничего, из кремня зато можно выбить горячие искры. Кольнут, обожгут — хорошо! Безвольную Зинку, покойную жену свою, он всегда ненавидел. Холодный кисель какой-то: в руки взять — меж пальцев проваливается. Умерла. И ладно… Клавдея… Да, у Клавдеи не искры, у Клавдеи — огонь, только зажечь его, зажечь. Если бы покорилась — все, все отдал бы за нее. И опять она оттолкнула его. Ушла…
А эта? Улыбка на лице у Петрухи погасла. Почему он подумал об этой? Да потому, что она напоминает Клавдею. Та ушла от него… А эту зато он заставит сейчас закричать. Так, как закричала бы сама Клавдея.
Напрасно спесивишься, синеглазая, — сказал он, — не хочешь даже и слова молвить со мной. А ведь от мужа из Шиверска письмо тебе я привез. На, прочитай.
Он протянул ей сложенный вчетверо маленький листок бумаги. Дарья взяла недоверчиво, развернула. Строчки прыгали, обрывались, она с трудом узнавала почерк мужа. Петруха хладнокровно разъяснил:
Был в городе я, заходил в больницу одного друга своего попроведать. Услыхал твой Еремей, что через Руба-хину я поеду, попросил тебе письмо завезти. Взял я. Ради человека.
Дарья застыла как каменная. В письме только и было: «Дашенька, ног я лишился. Приди, родная, меня попроведать».
Да как же это? — побелевшими губами выговорила Дарья и стиснула зубы, чтобы не крикнуть, не застонать.
Петруха молча развел руками.
Бывает, баба, всяко. Хорошо, хоть без ног, да еще жив остался, — из-за стола подал голос Черных, сельский староста. Поглаживая надвое разделенные пробором длинные волосы, он до этого лишь искоса наблюдал за Петрухой и Дарьей. — И калека, а все же правитель в доме. Голова. Ум. — Рука Черных легла на седоватую окладистую бороду. — Без мужика баба в семье — пустое место.
Дарья вглядывалась в каждую букву письма. Искала того, чего не сказали написанные слова. И не могла найти. Ей ясно было только одно: очень тяжко сейчас Еремею. Как у него дрожала рука, когда он водил карандашом по бумаге! Дарья торопливо моргнула, чтобы не дать покатиться слезам. Слегка поклонилась в сторону Петрухи.
Спасибо тебе, что потрудился, привез весточку. — Она подошла ближе к столу. — Пойду я в город, Савелий Трофимович. Что я сказать должна теперь мужу своему?
Черных опять погладил бороду, сухо кашлянул.
Ты о чем?
О земле…
— Как было договорено. Я слову своему хозяин. Сразу потемнели синие глаза Дарьи. Сдерживая себя,
спокойно спросила:
Выходит, и для безногого для него так же?
Ноги здесь ни при чем, — сказал Черных безразлично, — и я ни при чем. Всяк о себе должен думать. А может, он уже и денег вдесятеро заработал.
Так будет и ваше последнее слово, Савелий Трофимович?
Болтать языком не люблю.
Ну и вам спасибо за ясный ответ.
Дарья, твердо ступая, вышла из сборной избы. Не прибавляя шагу, прошла через все село, а когда, выдернув из пробоя ветку, открыла дверь тесной своей избы, силы ей изменили, она ничком повалилась па скамью, стоявшую у порога.
— Ах, Еремеюшко ты мой, Еремеюшко… Свет ты мой. В этот же день Дарья собралась в город. Ленку взяла
с собой: и оставить не па кого, и грудью еще кормила она ее.
С сухими глазами, красными, словно их нажгло ветром, вошла Дарья в палату, где лежал муж.
Еремея лихорадило; одна нога загноилась. Алексеи Антонович боролся всеми средствами, чтобы не дать начаться гангрене. Он по нескольку раз в день навещал Еремея, сам готовил для него лекарства и, покусывая губы, разглядывал температурный листок. С утра он распорядился оставить больного в палате одного, чтобы не раздражали соседи своими стонами. И Дарья вряд ли увиделась бы с мужем, если бы пришла в приемные часы. Но Алексей Антонович ушел, дежурил в больнице Лакричник. Поломавшись изрядно, пока Дарья не вынула из платка серебряный двугривенный, он провел ее к больному.