Страница 75 из 103
Нет. В голову даже не пришло бы. — И вдруг рассердился на Павла: — А ты? Ты-то сам сделал бы?
Для такого, который за правду томится, — медленно сказал Павел, — сделал бы. А для всякого — нет.
Про друга идет разговор, — поправил Павла Яков. — Как бы ты к другу?
Ежели он вред народу причинял, словом ли, делом ли, — спокойно сказал Павел, — я бы с таким и не подружился. А ежели честный он и за народ страдает — будь он даже и не друг мне, сделал бы.
В бараке больше половины было уголовников. И сам Павел считался уголовником. Но все давно уже знали, что на каторгу попал он без вины. Знали и то, что Павел не выносит грабителей и душегубов и не хочет сближаться с ними. Держит себя наособицу либо дружит с такими, кто не по злой своей воле стал преступником. Сперва ему грозили, со свету сжить обещали, потом свыклись с ним, стали уважать. Победил всех Павел своим спокойствием, рассудительностью и справедливостью. Он никогда не хитрил, всем резал правду в глаза. О себе не любил говорить. Его хотели выбрать старшим — отказался.
Не со всеми законами вашими я согласен, — сказал он, — а против своей совести я не могу.
Выбрали старшим Середу. Но он редко решал сложные тюремные дела, не посоветовавшись с Павлом.
Всех удивляла стойкость и презрение Павла перед любой опасностью и перед болью. Было один раз так.
Взрывали каменистый холм. Заложили огромный заряд, подожгли шнур, и все отбежали, легли в укрытие. И вдруг видят — на вершине холма судомойка из служебной кухни. Ходит, ломает полынь на веники. Как забралась, откуда попала туда, бог весть… О взрывах всегда всех заранее предупреждали, ставили оцепление. А случилось же. Кричат ей, машут — не слышит. А вот-вот рванет заряд. И тогда без всякой команды Павел выскочил из укрытия и бросился к холму. Все так и замерли: сам себя на верную гибель обрек человек… А он успел, добежал, загасил шнур — полвершка снаружи всего оставалось. Судомойку прогнал с холма, потом рукой помахал: «Айда, ребята, наново заделывать…»
В другой раз такой случай был.
С вечера починял рубаху себе арестант на нижних нарах, воткнул в доски иглу без нитки и забыл. Павел ночью, босой, спрыгнул сверху — и пяткой прямо на иглу. Сломалась она, и половинка осталась у Павла в ноге. Всполошились все. Что делать? Ночью конвойных проси не проси, не сведут к фельдшеру. Да и того не сыщешь — играет где-нибудь в карты. Среди каторжан был врач, но никаких инструментов не имел. Игла в мякоть ноги ушла глубоко. И вот врач сделал Павлу операцию. Выточил хорошенько на камне конец перочинного ножа, прокалил на огне и этим ножом разрезал Павлу пятку; нащупал пальцами иглу и вытащил. Потом забинтовал ему рану чистой рубахой. И Павел ни разу даже не простонал, только весь потом облился…
Про любовь никто ничего не сказал, — выждав, не отзовется ли еще кто Павлу, проговорил Яков, — а ведь в деле этом любовь была.
Какая там любовь! Никакой любви не было.
Через окно с решетками не любовь.
Не любил Вася ее, только свободы себе добивался.
А Надя? — спросил Яков. — Дочка начальникова? Ведь полюбила.
Эту и в счет брать нечего.
Мамзель…
От скуки…
Ветерок…
Через день и забудет.
А почему же больше под окно не пришла? — неожиданно спросил Никифор. — Ежели Федор Климов убежал, так Вася-то ведь остался. Разобралась же она.
Насчет этого ничего не знаю, — подумав, ответил Яков, — а вообще, конечно, любопытно.
Узнал отец и запретил ей.
Может, и совсем велел ей оттуда уехать, — предположил Никифор, — куда-нибудь в город к теткам.
А ты, Павел, как думаешь? — спросил Яков.
Думаю, повесилась она, — неохотно сказал Павел, — па самый крайний случай на всю жизнь себя потеряла. Она любила, а ей обман, другого подсунули — да на побег. Кто обманул, надсмеялся над ее любовью? Вася. Как может она после этого любить его? Если бы отверг он ее любовь — одно, а то шута из любви сделал.
Полегше, Павел! — кто-то крикнул ему угрожающе. — Вася не шута разыгрывал, а другу жизнь спасал.
Не спорю, — так же неохотно сказал Павел, — а только мне так эта Надя представляется: напиши ей честно Вася в письме: «Хочешь любви моей — спаси и друга моего», — она бы сделала.
Э-э! — закричали со стороны. — Так тоже рисковать не годится!
А тогда и ветерком и мамзелью сплеча называть человека нельзя, — заключил Павел. — Поклониться ей надо, что человека спасла, а любовь свою, может, навсегда погубила — останется холодная душа.
Прежде ты насчет любви не так рассуждал, Павел, — упрекнул его Яков.
Я рассуждаю, не какая она есть, а какая быть должна — любовь.
Он не стал слушать, что ему возражали, подтянулся на руках, взобрался на верхние нары и лег на свое место рядом с Середой.
20
Давно уже иней пожег все полевые цветы. Трава побелела. На горных перевалах вокруг комлистых лиственниц желтыми кругами лежит опавшая хвоя. Потерявшие летнюю веселость березки подняли вверх свои тонкие, озябшие сучья. Низкие серые тучи без конца бегут и бегут над землей, забрасывая ее то колючей снежной крупой, то мелким, холодным дождем. Обойди все окрестные степи, взберись на холмы, пересеки черные перевалы, изброди все долины и пади — ни в степи, ни в тайге не встретишь звериного следа, не услышишь птичьего голоса. Все в эту пору словно вымирает везде. Глухая и тоскливая осенняя пора.
Павел в большой группе каторжан работал на добыче камня в карьере. С началом рассвета арестантов выводили вЛоремпый двор, строили попарно и под большим конвоем гнали па работы за несколько верст от бараков. Там, в обрыве высокой горы, они ломали кирками и выбивали крупные камни, а потом дробили их в щебень тяжелыми кувалдами. Щебень увозили на тачках и сбрасывали, ссыпали в длинные штабеля. Отсюда его забирали грабари на двуколках. Подновлялась шоссейная дорога к Нерчинску.
Карьеры были обнесены частоколами. На вышках стояли солдаты с винтовками. Подойди арестант к частоколу на двадцать шагов — и пуля ему, без предупреждения. У штабелей щебня, вдоль дощатых дорожек, по которым катают тачки, в самом карьере и на вершине горы — часовые. Даже и там, где на отвозке щебня работали грабари из ссыльно-поселенцев, тоже стояла стража. Куда глазом ни кинь, везде увидишь штык и дуло винтовки.
Защитив широким берестяным козырьком лицо от острых осколков, Павел размахивался и ударял тяжелой кувалдой в камни. Чуть поодаль от него трудился Середа. Дул резкий осенний ветер, пробрасывая колючие снежинки. Стражники ежились в своих тонких шинелях и, чтобы согреться, бегали взад и вперед. Павел любил работать. Не торопясь, размеренно он взмахивал кувалдой. Удары его были точны, и самый крупный камень разлетался у него с первого раза. Середа был много сильнее Павла, но работал всегда неохотно.
Время близилось к вечеру. Урок на всю партию был триста тачек, работать — пока не кончат. Старшой ходил по карьеру, отсчитывая количество отвезенных тачек, карандашом ставил точки па тесаной дощечке и выкрикивал:
— Двести шестьдесят пять… Двести шестьдесят шесть… Двести шестьдесят восемь…
Покурим, Павел, — отбрасывая кувалду, сказал Середа.
Давай закончим, — отозвался Павел, — тогда будем
курить.
Душа не выдерживает, — и Середа вытащил из кармана кисет.
Павел кресалом на трут высек искру, раздул огонек, и оба с жадностью затянулись густым, вонючим дымом — махорку в этот раз им выдали гнилую.
Дерет, — покашливая, проговорил Середа.
С нового году брошу курить, — сказал Павел.
Почему с нового году?
Так, — усмехнулся Павел, — чтобы загодя самому себе срок назначить.
Силен ты волей, Павел, — разбирая пальцами жесткие кольца бороды, заметил Середа, — знаю: пообещал — сделаешь.
Сделаю, — подтвердил Павел.
Они постояли, докуривая трубки. Старшой выкрикивал:
Двести семьдесят семь.
Давай убежим, Павел, — сказал Середа. Он чуть не каждый день говорил об этом. Павел либо отмалчивался, либо отвечал: «Мне бежать некуда».