Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 8

Плянь мало чем отличалась от махухи. Такое же худосочное, но слегка жестковатое растение, тоже буро-зеленое, с небольшими колючками. Ее надо было полоть.

Махуха и плянь росли рядом, вперемешку. Полоть было мучительно, колюче-кровоточаще. Выполотая плянь практически сразу, через пару дней, снова жизнелюбиво вылезала из земли. Труд, труд. Так трудился Пантелеев, и ему казалось, что а хоть и трудно и нудно, но он вроде как не зря, не зря. Состоялся как человек труда.

Утро, и Пантелеев выполз на свое «поле». «Поле» простиралось. Чуть поодаль виднелся приземистый, увешанный белыми и зелеными спутниковыми тарелками сарайчик — там проводил время, действовал и жил Николай Степанович, хозяин угодий. Николай Степанович был уже при полном параде, в костюме и галстуке, и щурился на висящее над горизонтом солнышко. Завидев Пантелеева, Николай Степанович издал уныло-протяжный, гудящий звук, означающий одновременно доброе утро, как спалось, не правда ли хорошая погода и быстро работать. Пантелеев в своей привычной лениво-утренней прострации туповато стоял, глядя на сложные нагромождения города, маячившие вдали.

Город — куча сверкающих, стеклянно-арматурных зеленых, белых и синих небоскребов, многоквартирные дома, театры, концертные и выставочные залы, организованная преступность, детские садики, магазины и кладбища. И много, много жителей, тысячи, даже миллионы. От «поля» до города было километров десять.

Один из небоскребов в этом далеком городе построил отец Пантелеева. Но очень быстро небоскреб заскучал, устал стоять, накренился и упал. Больше отец уже ничего не строил, и вскоре Пантелеев стал обладателем наследства.

По праздникам, которых в году было два — Рождество и Пасха, — Пантелеев, надев свой лучший костюм, выбирался в город. Там он отстаивал долгую праздничную службу в древней бревенчатой церкви, раздавал ушлым прицерковным псевдонищим щедрую милостыню, потом бродил по магазинам, покупая новые видеокассеты, компакт-диски, компьютерные программы, обедал в итальянском ресторанчике, задумчиво слушал в театре итальянскую же оперу, а вечером, удовлетворенно-умиротворенный, на такси возвращался в свою избу-полубарак. Остальные триста шестьдесят три или триста шестьдесят четыре дня в году Пантелеев работал — четыре дня в неделю на «поле», три дня на поле Николая Степановича.

Всю выращенную на своем «поле» махуху Пантелеев был обязан сдавать Николаю Степановичу. Иногда, раз в несколько месяцев, Николай Степанович платил Пантелееву немного денег, по своему усмотрению. Впрочем, в деньгах Пантелеев не нуждался.

Можно было бы, конечно, вернуться домой, там остались старые друзья, родственники, и денег было много (бумажник Пантелеева топорщился разноцветными кредитными картами)… Но как-то незаметно для себя он привык к своему «полю», к Николаю Степановичу, к долгим, многомесячным дням и ночам, к виднеющемуся на горизонте городу, и не без оснований считал себя крестьянином, и было лень и немножко стыдно уезжать.

Надо было начинать работать, тем более что Николай Степанович уже пощелкивал кнутом, пока еще вполне доброжелательно. Из орудий сельскохозяйственного труда у Пантелеева были только руки, потому что другим способом выпалывать плянь было невозможно. Пантелеев присел на корточки и, привычно раздирая руки в кровь, начал полоть.

2002

НАГОРНАЯ

Папов приехал не просто так, а по делу. Надо было привезти и передать.





Преодолевая полусон, открыл глаза и вышел на нагорной. Пустовато, прохладно. Поезд ускакал в свой туннель, а из другого туннеля выскочил другой поезд, постоял и тоже ускакал. Стало легко, спокойно. Выход в город.

Около выхода из метро за железной решеткой проходит железная дорога. Вернее, даже не дорога, а просто колея, и то, что по ней изредка ездит, нельзя назвать поездами — лишь оторванные от жизни, потерявшие свое предназначение вагоны и лунатические зеленоватые тепловозы.

Прямо, мимо палаточек с пивом и чем-то еще, оставляя позади темноватые дома, к перекрестку, а потом направо. Это (то, по чему шел теперь Папов) можно было бы назвать «улицей», но больше оно напоминало дорогу. Ведь улица предполагает по своим сторонам населенные дома, магазинчики, оживление. А здесь было не оживленно.

Дорога (улица) полого спускалась в небольшую долинку, к потерявшейся в мусоре и траве маленькой речке. А потом опять поднималась, и далеко впереди, на пригорке, ритмично меняя цвета, разрешал-предупреждал-запрещал одинокий светофор. Там, за светофором, ощущалось какое-то шевеление, и продолжение этой дороги имело полное право именоваться улицей. Вечер.

Папов шел, прижимая левой рукой что-то за пазухой, словно сердце болело или, наоборот, стремилось вырваться навстречу радостной беспросветности, разлитой вокруг. Справа было непонятно что: длинное что-то, может быть, забор, вблизи было трудно рассмотреть. А слева — сарайчики, квадратно-оконные одно- и двухэтажные служебные постройки, железные ворота, множество мелких и относительно крупных неопознаваемых предметов, каких всегда много в местах, подобных нагорной. Они, эти строения и предметы, незаметно светились скрытым функциональным смыслом своего существования, и если, остановившись, долго смотреть на эти неприметные скопления, закружится голова, область периферического зрения озарится болезненно-яркими вспышками, все поплывет, и тогда, пожалуй, могут наступить необратимые изменения. Папов знал об этом и смотрел вскользь, искоса, незаметно радуясь молчаливой отзывчивости этих, на первый взгляд, бесполезных вещей и построек.

Тихо прошуршала речка, и Папов шел уже в гору, не без удовольствия преодолевая силу земного притяжения. Из маячившего слева грозно-черного леса донесся протяжный гудящий звук, как будто замычало живое существо или совершил положенное ему действие механизм, предназначенный для извлечения именно таких звуков. Забор (или что-то другое, длинное) кончился, и показалось небольшое открытое место, у края которого приютился ларек, тоже, как и у метро, с пивом и чем-то еще. Было еще время, и Папов, отклонившись от курса, подошел. У ларька, прислонившись лбом к витринному стеклу, неподвижно стоял человек-мужичок. Окошко было открыто, и внутри покойно существовала продавщица. Человек вроде бы спал. Продавщица бодрствовала.

— Вот, я вижу, у вас тут пиво, и джин с тоником, и полусладкие вина. А нет ли чего-нибудь покрепче, чтобы градусов сорок? — спросил Папов. — Например, водки?

Казавшийся спящим человек оторвал лицо от стекла и, доброжелательно глядя на Папова, стал произносить слова:

— Нет-нет, что вы, здесь водки нет, разве вы не знаете, что в таких вот палаточках нельзя продавать напитки крепостью более 28 градусов, это запрещено законом, а у нас тут все по закону, только, как вы изволили выразиться, пиво, джин с тоником и полусладкие вина, а если водка или, к примеру, виски, то вам надо вон туда, — и кулаками стал показывать в сторону далекого мигающего светофора, — там «Перекресток», и другие есть супермаркеты, и небольшие магазины, в которых обычно покупают продукты небогатые местные жители, идут с работы домой и покупают хлеб, масло, молоко, а в супермаркетах можно найти все что угодно, и йогурты, и лук-порей, и колбасу украинскую жареную, и корейскую псевдоспаржу, которая на самом деле никакая не спаржа, а ее делают из сои, корейцы придумали, молодая развивающаяся экономика, азиатский тигр, просто из сои, но все равно вкусно, и конечно водка есть тоже там.

Замолчал, опять прислонился лбом к стеклу и как будто заснул. Продавщица: а вы возьмите пивка. Папов купил приятно холодную жестяную банку пива и выпил. Надо было идти, и Папов, слегка заторможенный пивом, пошел.

Открытое место закончилось, и справа потянулись какие-то вроде бы гаражи, стоящие как попало, образуя углы. В одном из таких углов Папов увидел облезлую, изъеденную ржавчиной машину, так называемые жигули, а рядом с машиной — стоящего спиной к дороге и лицом к глухой стене Кику Мелентьева. Он мочился.