Страница 4 из 5
Однажды вдруг приехал тот самый генерал, который когда-то, в самом начале, благословил их на это многолетнее странное бездействие. Охранники ввели его в сарай, поддерживая подмышки, и усадили во главу стола. Внешне генерал не изменился — та же складчатость на лице, те же сияющие звезды на теле. Все были в сборе. Генерал поднял глаза — оказалось, он плакал, беззвучно трясясь. Преодолевая рыдания, встал.
— Награждается звездой героя, — смотреть на это было невозможно. — Посмертно. Смертью храбрых. — И со звоном бросил в подставленный охранником стакан с водкой небольшой, нестерпимо-красивый, сверкающий орден-звезду.
Опрокинув стул, выбрался из-за стола и тяжело, грузно поплелся к двери, ведомый охранниками.
Водка со звездой так и осталась стоять на столе, в тишине и всеобщей неподвижности. Все четверо сидели молча по углам, ничего не понимая и одновременно обо всем догадываясь.
На следующий день Игнат Бубов спросонья полез на крышу поправить телевизионную антенну. Пришедшая из ясного голубого неба молния беззвучно поразила его в голову, привычно забитую разорванными мыслями о рыбалке и родных болотцах. Никто особо не удивился. Только Магомедов, странно улыбаясь, стал вдруг бегать, наматывая круги вокруг сарая, поплевывая по сторонам, пока, в изнеможении и слезах, не рухнул в траву.
Игната похоронили рядом со взлетной полосой, под уныло-чарующее горловое пение Сидоренко. В могилу положили несколько деталей от «Ильи Муромца», которые Бубов при своей бестолковой жизни особенно уважал. Генеральский стакан с водкой поставили на телевизор в память о благополучно ушедшем товарище. Время от времени в стакан попадали мухи, инстинктивно тянувшиеся к выветрившемуся алкоголю. Из под слоя погибших мух тихо сиял золотой орден-звезда.
Штернфельд, удивившись, отметил, что нелепо-логичная бубовская смерть не вызвала в нем никакого отклика — ни печали, ни страха, ни жалости. Подумалось, что это событие по сути своей ничем не отличается от других — например, от очередного похода Магомедова к Люськам или от перетаскивания поршневых колец «Ильи Муромца» в конец взлетной полосы. Как-то незаметно, исподволь все стало для него одинаковым, и Штернфельд больше не выставлял оценок происходящему вокруг.
Стало легко, просторно. Всепоглощающее, свободно-радостное равнодушие затопило собой всю степь. Штернфельд внутренне парил. И почти не вспоминал про Северный полюс.
В свой очередной и, как потом выяснилось, последний приезд полковник собрал всех и подчеркнуто буднично, сухо объявил, что возможности увидеть Северный полюс у них практически не осталось и что теперь, по прошествии лет, вся эта затея выглядит весьма сомнительно. Кроме того, выяснилось, что никто из них, теперь уже троих, не обладает необходимыми для видения полюса способностями. Видимо, при отборе были допущены ошибки. В общем, если и остался какой-то шанс, то самый микроскопический. Поэтому можно было расходиться. Как выразился полковник, «не смею задерживать». Правда, все они могли остаться здесь и просто жить на казенном довольствии, ведь они, дескать, это заслужили. Штернфельд заметил, как странно помолодел их загадочный куратор.
Полковник помолчал, потом по очереди обнял каждого и ушел, но на этот раз не к станции, как всегда, а в противоположную сторону, вглубь степи.
Штернфельд подумал, что, конечно, можно было бы и вернуться в город. Там остались распухшие в процентном выражении банковские счета, квартира, улицы, аэропорт, самолеты и кабаки. Но здесь были степь, «Илья Муромец», взлетная полоса, Николай Степанович и Магомедов. Штернфельд не видел никакой разницы между этими двумя положениями, и усилия по возвращению в город показались ему бесполезными.
Известие о том, что теперь, судя по всему, увидеть Северный полюс не удастся, вызвало у Штернфельда легкую грусть. Все-таки, ему почему-то хотелось посмотреть на трепещущий красный флажок посреди пустого белого пространства — или как там на самом деле выглядит Северный полюс. Но уже через час он перестал думать на эту тему.
Магомедов вел себя так, словно бы ничего не произошло: хлестал водку, рыгал. Побежал в свою веселую деревеньку, к бабам, насвистывая, кувыркаясь в траве.
Сообщение полковника подкосило Николая Степановича. Стало некуда жить. То, чем он держался — безумно-мистические, слезливые надежды — рухнуло. Сразу после ухода полковника, ничего не слыша и не видя вокруг, завалился спать, боясь остаться в сознательном состоянии наедине со страшной новостью. На следующий день, когда тяжелый, полукошмарный сон исчерпал сам себя, долго сидел молча, сжав все, что можно сжать — губы, зубы, кулаки, колени. Потом стал выть и тихонько, жалея себя, стукаться головой о бревенчатую стенку. Штернфельд отсутствующе смотрел на облака. Магомедов где-то вдали брал от жизни все, что могли дать ему бабы.
Николай Степанович не мог больше все это терпеть. Николай Степанович, шатаясь, вышел из сарая. Николай Степанович лег на траву и по-пластунски, истово пополз. Сначала его ползучий последний путь кружился вокруг сарая, но вскоре устремился куда-то в степь, в любимом северном направлении. Ненадолго остановившись, Николай Степанович в последний раз огласил скорбно-безразличный мир своим смертельным горловым пением, в котором навсегда запечатлелись его страсть, печаль и отчаяние.
Через несколько месяцев Штернфельд, прогуливаясь по степи вдалеке от сарая, набрел на обглоданный зверьками и выбеленный ветром скелет, застывший в ползущей позе, навеки устремленный к полюсу.
Остались вдвоем. Разговаривали мало, хотя чувствовали себя почти братьями. Каждый существовал в своем параллельном пространстве.
Магомедов неделями пропадал в деревне. Как-то раз пришел и с порога сообщил, что собирается вскоре совсем туда переехать и жениться сразу на всех деревенских бабах. Пора, мол, образумиться, остепениться. И вдруг, впервые за все эти годы, серьезно и грустно сказал:
— Не получается. Я хотел, но — не получается. Да… Вот так. — И опять вернулся к своему привычному разухабистому образу, заржал, влил в себя водки, сморкнулся на пол.
— Спасибо тебе, — непонятно почему сказал Штернфельд.
Несколько суток гуляли в деревне на магомедовской свадьбе. Бабы сидели рядком. Магомедов орал, смеялся, плескал водку на стены. Почтенные, уважаемые деды валялись тут и там на полу, пьяные. Штернфельд, притоптывая, плясал. Вспомнил даже несколько своих диких летчицких песен, спел. Кто-то спал, кто-то икал. Заходили собаки, жрали объедки. На дворе кому-то проломили колом голову. По деревенским улочкам разливалось спокойствие. Штернфельд, не попрощавшись, ушел к себе, к сараю, к «Илье Муромцу».
Недели, месяцы проходили в упругой пустоте. Дни уже ничем не отличались от ночей, сон — от бодрствования, и мысли крайне редко посещали штернфельдовскую голову.
Зайдя как-то раз в кладовку, он обнаружил, что запасы продовольствия, еще недавно казавшиеся безграничными, необъяснимо подошли к концу. В углу валялись только пакет заплесневевших сухарей, полупустая консервная банка и недопитая еще Магомедовым водочная бутыль. Сделав вид, что ничего не случилось, Штернфельд пошел спать.
Утром, проснувшись и еще не открыв глаза, Штернфельд почувствовал, что произошло что-то немыслимое. Встал, осторожно открыл дверь и вышел на крыльцо. От увиденного у него внутри что-то хрустнуло.
На взлетно-посадочной полосе, изрядно заросшей травами, стоял небольшой, грозный, захватывающе-стремительный серебристый самолет. В кабине сидел летчик, неподвижно смотрящий прямо перед собой. Он заметил Штернфельда и жестом пригласил его подняться в кабину. В небе беззвучно плыл родной, оборванный, с дырами и провалами, «Илья Муромец».