Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 35

Говоря о пушкинских стихах Лермонтова, написанных после дуэли, изменившей бесповоротно его судьбу, Михайлов пишет: "Чувство так живо, простодушно и трепетно в этих непосредственных стихах, что не сразу понимаешь: стихотворение слишком личное, чтобы быть только о Пушкине. Это ещё – и о себе: тут невольное предсказание и о собственной гибели. Так ведь смерть-то поэта!.. Конечно, с Пушкиным у Лермонтова братство по поэтической крови, духовное родство, хотя и сложное по составу, загадочное, – недаром Георгий Адамович подметил: "В духовном облике Лермонтова есть черта, которую трудно объяснить, но и невозможно отрицать, – это его противостояние Пушкину".

Но, уточним, это противостояние – по духовному заряду, по творчеству, – однако отнюдь не по существу поэзии и отношению к ней. В затравленном светом Пушкине, в гибели его – Лермонтов прозрел, возможно не отдавая себе отчёта, просто почуяв, – свою собственную судьбу".

Почему, зачем, откуда зло? Если есть Бог, то как может быть зло? Если есть зло, то как может быть Бог?".

Всё это потом будет расчерчено, разлиновано и разработано в мельчайших деталях у Достоевского – философски (он останется ближе всех к Лермонтову) и эмпирически (чувственно-психологически) – у Толстого.

Но это будет всё равно уже на земле и в человеческих измерениях. На поднебесном, Божественном уровне, как у Лермонтова, – не повторится больше никогда.

А Михайлов заново открыл планету, свет от которой как будто виден всем без исключения, но только единицам светит.

Александр АХАБЬЕВ В ОБЛАКЕ СВЕТА

***

N.N.

По-пушкински, за морем тихо живи,

Зачем ты сюда, через наши границы? –

До уровня непроходимой любви

Нельзя опускаться летающей птице.

Она уже здесь, и её не вернуть.

На острых губах нет и тени испуга,

Но ей невозможно в глаза заглянуть,

Поскольку они далеки друг от друга.

Тот мир отсечён, и пока журавли

Неслышно курлычат, оставшись снаружи,

Она будет биться в стекло изнутри,

Прижав к голове безупречные уши.

Тот мир обречён, он даёт только свет,

И в облаке этого зимнего света

Легко проследить умозрительный след

Её затянувшегося рикошета.

Я помню: улыбка её коротка,

Я знаю секреты фамильной окраски:

Узор на щеках – от отца, барсука,

А крыльями – в маму, анютины глазки.

Свой цвет на свободу меняет она,

Но я не увижу, пока не поверю,

Что в жизни нет выхода, кроме окна.

А двери... Да что мы всё: двери да двери!

***

Коль я неправ, так не судите строго:

Вдруг захотелось поболтать немного

Не о любви – так о нехватке оной –

Не с кем-нибудь, а со скульптурой конной, –

Чтоб вашему высокоблагородью

На вздыбленном коне над хладной Обью

(Читай: Невой, Евфратом, Тибром, Темзой...)

Тщета необоснованных претензий

Незамутнённый взор не замутила

На берегах Оби (Урала, Нила),

Чтоб Ваша честь, купаясь даже в море,

Не забывала про memento more.

Обычно я в советчики не лезу,

Но знаю: если к сложному процессу

Не предъявлять претензий непомерных,

Как это принято у некоторых смертных,

И эту Книгу Нашей Жизни если

Читать не как историю болезни,

То это будет... это будет, значит...

Похоже я забыл, с чего я начал.

Но не напоминайте, бога ради,

Что прошлое осталось где-то сзади,

Что день грядущий хоть нам и неведом,

Но у него проблемы есть с просветом...

Уж лучше я, как в старой дзэнской притче,

Увидев в небе силуэты птичьи

(Вы снова здесь, изменчивые тени?) –

Произнесу: "Вот гуси пролетели".

А Вы меня поправите, надеюсь:

"Неправда, никуда они не делись".

СТАРЫЙ ВАРШАВСКИЙ РОМАНС

(исполняется на мотив "Утра туманного")

Умбра и охра краски казённые,

При жизни к смерти приговорённые:

Кровь, засыхая, становится бурой,

Пуля, ржавея, останется дурой.

Их ровно восемь на парабеллум,

Они вникают в наши проблемы

И, выбирая височные доли,

Нас навсегда избавляют от боли.

Мысль изречённая пуле подобна:

Та – извлечённая – в дело не годна.

В этой предсмертной записке – ни слова,

Есть только время – четверть второго.