Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 68

Подобно тому, как фрески, многократно замазанные побелкой, проступали в храмах, превращенных в склады и гаражи, так и былая Россия просвечивала буквально во всем – в нашей недисциплинированности и анархизме, старых и новых песнях, романсах и цыганщине, в неистребимой привычке к дачной жизни, долгих застольях и застольных спорах, обычае давать взаймы без расписки, в любви к чтению, доверчивости (Кашпировскому внимала вся страна), в важной многозначительности толстых журналов, в отношении к детям (мы их не перестаем воспитывать никогда), в тоске, которую у нас вызывают формализованные процедуры, и нашей готовности избежать их с помощью взятки, в малой бережливости, пониженной мстительности, тяге к приметам и суевериям, в отвращении к сотрудничеству с правоохранительными органами, свойстве загореться новой идеей и быстро остыть, в пословицах и поговорках, обожании анекдотов, твердом расчете на авось, в родственности, пожизненных дружбах, взаимовыручке, в многопоколенных семьях с непременными бабушками – порой даже когда есть возможность разъехаться. Конечно, все это больше не окрашивалось верой, мы были безбожными дачниками и безбожными заимодавцами. Семьдесят советских лет добавили немало люмпенского, лагерного, коммунального, а еще больше бытового хамства и глухоты к пошлости, но все это, как показывает опыт, изживаемо.

Когда эмигранты первой волны пытались представить себе встречу с родиной, люди скептические находили их представления наивными: «Нет в России даже дорогих могил, / Может быть, и были – только я забыл. / Нету Петербурга, Киева, Москвы, – /Может быть, и были, да забыл, увы. /Ни границ не знаю, ни морей, ни рек, / Знаю – там остался русский человек. / Русский он по сердцу, русский по уму, / Если я с ним встречусь, я его пойму» (Георгий Иванов). Однако поэт, как это часто бывает с поэтами, оказался прав. Внешне малоузнаваемый, подсоветский русский человек остался тем же по сердцу и по уму.

В интеллигентской среде достаточно рано стало признаком умственной ограниченности не высмеивать все советское – даже то положительное, что, без сомнения, имелось в СССР в науке, производстве, социальной сфере, образовании: уж слишком тесно все это переплеталось с советскими несуразностями и фальшью. Никто никогда особенно не верил официозу, а к 80-м неверие стало тотальным. Даже вполне правдивые утверждения советской пропаганды воспринимались как обычное вранье. Интеллигенция сквозь глушилки пыталась уловить, о чем говорит радио «Свобода», и беззаветно верила уловленному, члены КПСС рассказывали «антисоветские» анекдоты. В узких (а на самом деле широчайших) кругах на подобные настроения сложилась мода, а мода – это сила, противостоять которой невозможно.

Наружу фрондерские настроения почти не выплескивались, их продолжала сковывать инерция страха. Упиваясь своей принадлежностью к тонкому слою прозорливцев, интеллигент был уверен, что общество остается косным, высовываться бессмысленно, лбом стену не прошибешь.

Но даже отсутствие пассионарности в этой среде не отменяло простую истину: то, что советская власть обрыдла важнейшей и самой активной части общества, с неизбежностью обрекало эту власть на гибель, вопрос лишь – как скоро и по какому сценарию. Любой из этих сценариев мог стать смертельно опасным для страны и для человечества в целом. Реализовавшийся в жизни оказался щадящим. Частичное объяснение этой удачи состоит в том, что плохо знавший объект своего управления Горбачев в стремлении усовершенствовать социализм решил опереться в первую очередь на интеллигенцию.

3. Стремительность пробуждения

Феномен новой России формировали не только встроенные предпосылки, но и великое множество случайных или почти случайных событий и обстоятельств, отчасти уже полузабытых. Приход Горбачева нельзя назвать исторически неизбежным, на посту генсека мог оказаться другой. Но это была одна из тех случайностей, с помощью которых прокладывает себе путь закономерность.





Горбачев пришел совсем не для того, чтобы председательствовать при упразднении СССР и коммунизма. Он был уверен, что сумеет обновить их, выявить скрытые резервы, дать новый прекрасный старт. Горбачевская команда решила, что справиться с клубком проблем помогут их свободное обсуждение, открытость и гласность действий власти: ведь непопулярные меры неизбежны, но, поняв их смысл, люди будут эти меры приветствовать. И тогда заработает живое творчество народа, произойдет гуманизация общественных отношений (подлинные словеса того времени). Но какое свободное обсуждение может быть в условиях цензуры? Приоткрытие шлюзов гласности началась уже зимой 1985/86 г.

Первыми ласточками стали статьи за отмену, казалось бы, уже решенного «наверху» вопроса о переброске сибирских рек в Среднюю Азию и другие непривычные выступления экологов. В «Огоньке», где в кресле главного редактора еще досиживал свое сталинский зубр Анатолий Софронов, вдруг появился большой материал к столетию Николая Гумилева, что казалось немыслимым. «Кажется, поехали», – вырвалось тогда у многих. Случившаяся вслед за этим чернобыльская катастрофа не только не перекрыла струю гласности, но словно бы даже подстегнула ее. Едва получив умеренную свободу, СМИ стали явочным порядком расширять ее границы. Вскоре в «Огоньке» (уже с Коротичем), «Московских новостях», «Аргументах и фактах», «Московском комсомольце» замелькали и более дерзкие статьи. Интеллигенция ликовала, партийные функционеры среднего и низового уровня лезли на стену, просили у ЦК разъяснений.

В решающий момент рядом с Горбачевым не оказалось никого, кто объяснил бы ему, что отмена цензуры – гарантированная смерть сперва для КПСС, а потом и для СССР.

То, что в конце 80-х – начале 90-х с выводами демократических СМИ так легко согласились самые широкие массы, говорит об одном: от «совка» устали уже практически все. Разнонаправленные антиутопические тенденции стали входить в резонанс. Процесс вызревания нового общества в оболочке старого стал ускоряться, приобрел системный характер и в какой-то миг перешел в стадию антикоммунистической (версия: демократической) революции.

Уже к концу 1986 г. открыто действовали больше дюжины никем официально – неслыханное дело! – не разрешенных политических клубов: «Социально-политический», «Слобода», «Община» (в МГУ), «Память», «ЭКО», «Перестройка», «Гласность», «Союз верующих социалистов», «Федерация общего дела», «Гражданское достоинство», «Фонд общественных инициатив», «Свободное межпрофессиональное объединение трудящихся» (СМОТ), «Диалектик», свердловский клуб «Рабочий»; активисты, ни от кого не прячась, выпускали полтора десятка самиздатовских журналов (самый известный – «Экспресс-хроника»). И власти не решались разгонять и закрывать их!

Большим сюрпризом для всех стала внутренняя готовность России к свободе. Антитоталитарный прорыв возглавила именно она. Опережая цензурные послабления, из Москвы, Ленинграда, Новосибирска, Томска, Горького, Свердловска, Красноярска, из дюжины академических городков (оттуда же, откуда до того десятилетиями шел самиздат) стали открыто и громко распространяться демократические идеи, столь смелые и последовательные, что поначалу местные элиты в советских республиках и будущие вожди «народных фронтов» в ужасе шарахались, подозревая адскую ловушку – «они», мол, хотят выявить потенциальных врагов и разом прихлопнуть. Года два они в лучшем случае лепетали: «Больше социализма!» (и уж совсем шепотом: «Региональный хозрасчет!»). Один из ведущих литовских политологов и историков Чесловас Лауринавичюс вспоминает: «Помню 1987–1988 года, когда весь СССР [не СССР, а РСФСР! – А. Г.] пульсировал жизнью, из-под советского пресса появились свежие ростки информации, обсуждений, дискуссий, публичное пространство Литвы было все так же заполнено бетоном. Наши журналисты с энтузиазмом гнали традиционные клише об империализме США и мирной политике СССР» (http://www.regnum.ru/news/1124383.html).