Страница 19 из 24
— Судя по всему, вы довольны своим положением?
— Разумеется. Дело в том, что на суше я занимался куда более скучными вещами. А поступив на ПЛАРБ, понял, что ремесло подводника и есть мое истинное призвание. Мне кажется, что здесь я занимаюсь чем-то значительным, нужным, важным.
— А не приходит ли вам в голову мысль, что в один прекрасный день вы все-таки получите приказ выстрелить?
Пауза. Потом Сент-Эньян бесстрастно произносит:
— Я предпочитаю не думать об этом.
Выдержав еще одну паузу, я говорю:
— Я понимаю, вы любите свое ремесло, трудитесь сознательно, не за страх, а за совесть, с подъемом. И все же это парадокс: днем и ночью вы следите за своими шахтами и ракетами, пылинке не даете на них сесть, поддерживаете в состоянии полной боевой готовности, а в глубине души надеетесь, что стрелять вам никогда не придется.
Едва я заканчиваю фразу, как Сент-Эньян поспешно восклицает:
— Конечно! Ну конечно же!
Впервые за нашу беседу я слышу в его голосе нотки раздражения.
Глава VII
В это воскресенье за праздничным ужином разговор заходит о статистике. И тут мы узнаем, что средний возраст членов экипажа — включая офицеров, старшин и матросов — составляет двадцать семь лет.
— Есть и другие интересные цифры, — говорит Форже, оглаживая свою лысину. — Ну, скажем, среднесуточный расход воды у нас на подлодке составляет десять тонн, а бывает и тринадцать.
— Откуда же такая разница? — спрашивает старпом.
— Перерасход наблюдается накануне тех дней, когда Алькье идет инспектировать какой-нибудь отсек…
Все хохочут.
— Скажите мне, Форже, — вступает в разговор Каллонек, — известно ли вам, сколько тонн продовольствия грузят на ПЛАРБ перед отплытием?
— Откуда мне знать?
— А вот я знаю, — вмешивается старпом. — Тридцать две тонны.
— Тридцать две тонны на сто тридцать человек, — говорю я, — это не так уж много. А что будет, если выйдет из строя реактор?
— Реактор никогда еще из строя не выходил, — с возмущением вскидывает голову Миремон.
— Я отвечу на ваш вопрос, господин эскулап, — вмешивается Верделе. — Кроме продовольствия на семьдесят дней — такова наибольшая продолжительность похода — подлодка имеет аварийный запас в консервах на две недели. А кроме того, на самый крайний случай предусмотрен еще сверхаварийный запас на каждого: банка тунца, морские сухари, склянка со спиртом, таблетки для опреснения воды, плитка шоколада…
— Для Моссе предусмотрены две плитки, — вставляет Анжель.
— И пять-шесть листиков туалетной бумаги, — заключает Верделе.
— А когда мы съедим эти припасы, — говорит Каллонек, — нас съедят рыбы.
— Скажу вам в утешение, — серьезным тоном провозглашает Моссе, — что благодаря опеке штабистов мы по крайней мере умрем с чистыми задами.
Гомерический хохот. Капитан обращается к стюарду:
— Чего вы ждете, Вильгельм? Пора подавать десерт.
— Жду, когда прекратится смех, — отвечает Вильгельм. — А то десерт недолго расплескать: он жидкий.
— Господа, — говорит старпом, — вы сами убедились, что в кают-компании даже стюарды обретают чувство юмора.
— Благодарю вас, — невозмутимо отзывается Вильгельм.
На самом деле десерт не такой уж жидкий: это шарлотка из кокосового ореха со взбитыми сливками. Мы немедля воздаем ей должное, и на время за столом воцаряется тишина.
— Я часто задумываюсь вот над чем, — говорит вдруг капитан. — Будь у нас возможность ежедневно опрашивать команду, мы имели бы пускай не статистические данные, но хотя бы интересные графики, позволяющие ответить на один немаловажный вопрос, а именно: если учесть, что моральное состояние экипажа выше всего в первую неделю рейса и, разумеется, в последнюю, перед самым возвращением в Брест, то на какой период плаванья приходится самый низкий его уровень?
— На мой взгляд, — отзывается старпом, — самое паршивое настроение у команды бывает на шестой неделе рейса. Тут все одно к одному: падает выносливость, начинает сказываться пребывание взаперти, отсутствие солнечного света и нормального воздуха, однообразие вахт, а кроме того, до конца плаванья еще далеко, так что не почерпнешь новые силы в мыслях о возвращении.
— Пятая или шестая неделя — тут еще можно поспорить, — заключает капитан, — но действительно, именно тогда и наступает момент, когда приходится удваивать бдительность и бороться с невнимательностью, расхлябанностью, мелкими ссорами и пустяковыми стычками, которые могут обернуться крупными неприятностями.
Помнится, когда мне было пятнадцать лет, наш деревенский кюре неизменно спрашивал меня в конце исповеди, не грешил ли я «мысленно». Как молод я ни был, такие вопросы казались мне инквизиторскими. По-моему, священник мог ограничиться реальными грехами, в которых я ему успел признаться, и не копаться в моих грезах. Что было бы, если бы в душу к нему полез я? Не говоря уже о том, что следовало знать простую истину: мысленно нарушая какое-нибудь табу, мы тем самым удерживаем себя от того, чтобы согрешить на самом деле.
По всей видимости, самое большое преимущество снов наяву перед настоящими снами состоит в том, что они покорны нашей воле. Вот и сейчас, думая о Полинезии, где я провел когда-то блаженный месяц, я вновь переношусь на Бора-Бора, купаюсь в лазурной лагуне и доплываю до небольшой песчаной косы, на которую выбросило сирену. Ей трудно вернуться в родную стихию, потому что туловище ее заканчивается рыбьим хвостом. Я помогаю ей добраться до воды, мы становимся друзьями, я заключаю ее в объятия. Но это небезопасно. Сирена может заманить меня на глубокое место и потопить — Одиссей из меня никудышный. А если даже этого не случится, я вряд ли сумею утолить свою страсть: ног-то у нее нет, а хвост покрыт колючей чешуей. И тогда меня ждет кошмар почище того, что я испытал с девицей Тузекс, обернувшейся скелетом. Но, слава богу, на сей раз все обходится благополучно: усилием воли я вовремя превращаю сирену в обыкновенную женщину со всеми вытекающими отсюда последствиями. А когда она исчезает и я предаюсь новым грезам, мне чудится, что я оказываюсь на Таити, но не на пляже и не в лодке посреди лагуны, а в глубине острова.
На стволах кокосовых пальм, растущих вдоль дороги, видны таблички с надписью «тапю». Я не сразу соображаю, что это местная и подлинная орфография слова, которое давно прижилось у нас на Западе. Таитянское «ю» произносится почти как «у», а «п» звучит довольно близко к «б», так что в общем получается «табу». Не удивительно ли, что мы позаимствовали это слово, обозначающее (а порой и предписывающее) моральные запреты, из языка островов, где запретов такого рода почти не существует?..
«Табу» обозначает там главным образом право частной собственности: «Не трогайте эту кокосовую пальму, но не потому, что этого нельзя делать, а потому, что она принадлежит мне». Таблички эти можно видеть на Таити повсюду, и если они не украшают шеи местных красавиц, то лишь по той причине, что на острове не особенно развито понятие верности.
На Западе же слово «табу» превратилось в синоним категорического запрета, относящегося подчас к возможности затронуть какую-либо проблему, задать тот или иной вопрос. Мне в голову приходит забавная мысль, что таблички, висящие в Полинезии на стволах кокосовых пальм, можно было бы развесить на подлодке чуть ли не всюду.
— При какой температуре манипуляции с реактором становятся опасными?
— Табу!
— Какова предельная глубина погружения ПЛАРБ?
— Табу!
— Какова максимальная скорость атомной подлодки?
— Табу!
— Сколько времени требуется для запуска всех ее шестнадцати ракет?
— Табу!
— На каком расстоянии от поверхности они запускаются?
— Табу!
— Что происходит после запуска?
— Табу!
— Каков маршрут нашего теперешнего рейса?
— Табу!
Хотя, по правде говоря, наш теперешний поход «табуирован» лишь до известной степени. Рано или поздно маршрут перестает быть тайной, хотя бы частично, для «палубных» офицеров, в чьи обязанности входит поддержание курса; да и экипаж не оставляет без внимания колебания температуры за бортом, отзывающиеся внутри подлодки, и делает отсюда выводы о том, в каких морях она странствует.