Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 13



Король рано утром поехал в свой летний дворец в Портичи. Он приказал тайно пригласить туда самого барона да Салерно, которого назвал дон Дженнарино в своем первом разговоре с королем. Барон да Салерно был очень знатен и богат и считался самым умным человеком в королевстве. Будучи весьма язвительным, он, казалось, не упускал ни малейшего случая позлословить насчет правления короля. Он выписывал из Парижа «Mercure galant», что упрочило за ним репутацию умного человека, и находился в тесной дружбе с архиепископом, соблаговолившим даже быть крестным отцом его сына. (Кстати сказать, этот сын искренне усвоил либеральные взгляды, которыми щеголял его отец, вследствие чего он в 1792 году был повешен.)

В то время, о котором мы рассказываем, барон да Салерно в величайшей тайне виделся с королем Карлосом III и о многом сообщал ему. Король часто советовался с ним по поводу тех своих поступков, которые могли живо затронуть высшее общество Неаполя. По предложению барона на следующий день в неаполитанском обществе был пущен слух, что юный родственник кардинала, живший в архиепископском дворце, услышал, к своему великому ужасу, разговоры о том, что дон Дженнарино столь же ловок в обращении с оружием, как и во всех остальных телесных упражнениях, и уже дрался на трех поединках, окончившихся неблагоприятно для его противников; в итоге глубоких размышлений о прискорбных истинах, изложенных выше, этот юный родственник архиепископа, мужество которого не соответствовало его знатности, после того как он сначала проявил большую обидчивость и рассердился, когда у него позаимствовали лошадей, благоразумно объявил затем, что они принадлежат его дяде.

Вечером того же дня дон Дженнарино отправился к архиепископу и сказал ему, что он был бы глубоко огорчен, если бы оказалось, что лошади принадлежали его преосвященству.

К концу недели родственник архиепископа, имя которого стало известно, сделался общим посмешищем и должен был уехать из Неаполя. Месяц спустя дон Дженнарино был произведен в сублейтенанты 1-го лейб-гренадерского полка, и король, сделав вид, будто он только теперь узнал, что состояние дона Дженнарино не соответствует его знатному происхождению, послал ему трех великолепных лошадей из своей конюшни.

Этот знак милости получил необычайную огласку, ибо король Карлос, щедро всех наделявший, слыл скупым благодаря слухам, распускаемым духовенством. В этом случае архиепископ был наказан за распространяемые им ложные слухи; народ решил, что поступок дворянина из довольно бедной семьи, державшего себя, как говорили, вызывающе по отношению к архиепископу, настолько соответствовал тайным замыслам короля, что тот резко изменил своему нраву и послал ему в подарок трех лошадей замечательной красоты. Народ отшатнулся от архиепископа, как от человека, которого постигло несчастье.

Понимая, что все злоключения, какие могут произойти с доном Дженнарино, только создадут ему еще большую славу, архиепископ решил дождаться благоприятного случая, чтобы отомстить; но этот пылкий человек не мог жить, не давая выхода раздиравшей его неистовой злобе, а потому всем неаполитанским духовникам было приказано распустить слух, что во время битвы при Веллетри король отнюдь не проявил мужества; это герцог Варгас дель Пардо руководил всем и благодаря своему нраву, крутому и не терпящему возражений, насильно увлекал короля в те опасные места, где тот появлялся.

Король, который не был героем, почувствовал себя крайне уязвленным этой новой клеветой, получившей самое широкое распространение в Неаполе. Милость, в которую недавно вошел у короля дон Дженнарино, от этого как будто на миг поколебалась. Если бы не эта дурацкая проделка — захват чужих лошадей на дороге к вершине Везувия, который неосторожно позволил себе дон Дженнарино, — никому не пришло бы в голову распространяться о подробностях битвы при Веллетри, которую король вспоминал в своих речах к войскам чаще, чем это следовало бы делать.



Король приказал молодому сублейтенанту дону Дженнарино осмотреть его конский завод в *** и сообщить ему число вороных лошадей, которых можно было бы получить оттуда для нового эскадрона легкой кавалерии ее величества, формируемого им в то время.

Домашние раздоры, вызванные в семье князя де Биссиньяно настойчивым характером донны Фердинанды, приводили в дурное расположение этого старика, и без того уже раздраженного незавидным общественным положением трех своих сыновей. История с бриллиантом, взятым из ее шкатулки без всякого возмещения, тоже сильно омрачила княгиню; она полагала, что ее муж был бы не прочь уверить своих друзей из числа духовенства, что у него связаны руки чрезвычайной благосклонностью, неотступно оказываемой молодой королевой его жене, и что он хочет извлечь выгоду из этого обстоятельства и побудить княгиню испросить должности для ее пасынков. Княгиня воспользовалась первым утренним визитом к ней дона Дженнарино, тотчас после того, как он узнал о своем предстоящем отъезде на конский завод в ***. Питая явную слабость к дону Дженнарино, извещенная о том, что несколько дней не увидит его при дворе, она сказалась больной. В ее намерения входило также досадить мужу, который в истории с кольцом, подаренным королевой, принял решение, оказавшееся, в сущности, не в пользу донны Фердинанды; хотя княгине было тридцать четыре года, иначе говоря, на тридцать лет меньше, чем ее супругу, она могла еще надеяться внушить склонность юному дону Дженнарино. Несколько тучная, она все еще была хороша собою; ее нрав особенно способствовал тому, что ее продолжали считать молодой; она была очень весела, очень легкомысленна и проявляла большую горячность, когда, по ее мнению, бывало выказано хотя бы малейшее неуважение к ее родовитости.

На блестящих придворных празднествах, устроенных зимою 1745 года, ее всегда окружала самая блестящая молодежь Неаполя. Она особенно отличала юного дона Дженнарино, у которого очень благородные и даже слегка надменные, на испанский лад, манеры сочетались с самой изящной и приветливой наружностью. Его исполненное живости и по-французски непринужденное обращение казалось донне Фердинанде особенно восхитительным у потомка одной из ветвей рода Мединасели, переселившейся в Неаполь всего полтораста лет назад.

У Дженнарино были красивые белокурые волосы, усы и очень выразительные голубые глаза. Княгиню особенно пленял этот цвет, казавшийся ей явным доказательством готского происхождения. Она часто напоминала, что дон Дженнарино, неизменно проявлявший готскую отвагу и доблесть, уже дважды был ранен братьями или супругами тех семейств, в лоно которых он вносил смятение. Дженнарино, которого эти небольшие происшествия сделали осторожным, очень редко заговаривал с юной Розалиндой, несмотря на то, что она беспрестанно находилась подле мачехи. Хотя Дженнарино ни разу не обращался к Розалинде в такую минуту, когда ее мачеха не могла бы ясно слышать его слова, Розалинда была, тем не менее, уверена, что этот юноша любит ее; и Дженнарино питал почти такую же уверенность относительно чувств, какие он внушал Розалинде.

Было бы довольно трудно объяснить французскому читателю, привыкшему все высмеивать, глубокую и свято соблюдаемую скрытность чувств в неаполитанском королевстве, подвергавшемся в течение ста десяти лет всем прихотям и тирании испанских вице-королей.

Отправляясь на конский завод, Дженнарино ощущал невыносимую печаль оттого, что он не может перемолвиться на прощание ни одним словом с Розалиндой. Он не только ревновал ее к королю, нисколько не старавшемуся скрыть свое восхищение ею, но вдобавок еще, очень часто бывая за последнее время при дворе, сумел проникнуть в тщательно хранимую тайну: тот самый герцог Варгас дель Пардо, который некогда оказал такую большую услугу дону Карлосу в день сражения при Веллетри, вообразил, что его всесильное влияние при дворе и огромное состояние, приносившее ему двести тысяч пиастров ежегодного дохода, могли заставить молодую девушку забыть его шестьдесят восемь лет и причудливый, крутой нрав. Герцог задумал просить у князя де Биссиньяно руки его дочери, обещая при этом взять на себя попечение о судьбе трех своих шуринов. Герцога, очень подозрительного, как и подобает быть старому испанцу, останавливала только любовь короля, сила которой была ему в точности неизвестна. Пожертвует ли дон Карлос своей любовной прихотью ради того, чтобы не рассориться навсегда с фаворитом, который помогал ему нести бремя государственных дел и которому он до сих пор без всяких колебаний приносил в жертву всех министров, чем-либо задевших гордость Варгаса? Или же в сердце этого монарха, покоренного той тихой меланхолией в сочетании с долей веселости, которая лежала в основе характера Розалинды, наконец зародилось настоящее чувство?