Страница 54 из 71
— Непривычно, — улыбнулся старик.
— Да, — признался военный и добавил: — Ну, отец, считай, что мы тебя числим с нами. На всякий случай.
— Ну, значит, и все. Благодарствую, — обрадовался старик, сейчас же встал, надел картуз. — Запомните на всякий случай: Хмелево, от реки правый посад. Домов в нем одиннадцать, так мой с любого края шестой. Вас я помню, а ежели кого пришлете, так пусть спросят — не здесь ли стекла можно подрядить вставить? И я буду знать. До свидания.
— Хорошо, отец, запомним.
Его проводили все втроем до дверей. Это уважение было очень приятно ему.
— Ты, милая, кланяйся от меня дома, — сказал на прощанье секретарше. — Не забудь, смотри.
— Обязательно, дедушка.
«Вишь, как приняли! — думал он дорогою домой. — Ведь, знамо дело, не к каждому так отнесутся. А все Павлу Ивановичу спасибо — представил меня что надо! Не забывает старика». Потом, как поспала горделивая радость, очевидная, неоспоримая теперь мысль завладела им.
«А ведь раз большое начальство всерьез готовится встречать здесь немца, значит, считают, что и к нам прийти они могут».
И то, что раньше только боязнью будоражило душу, то, что он гнал от себя убеждением, что такого сроду не бывало и быть не может, то страшное, что и представить только было жутко, показалось ему чуть ли не совершавшимся наяву.
Чтобы скорее прийти домой и не попасться никому на глаза, шел он прямиком лесом и был теперь порядочно в стороне от дороги. Ни живой души кругом! И это было кстати. Как захватило его это чувство надвигавшейся беды, перед глазами все пошло кругом. Остановился, чувствуя, что ноги слабнут, опустился на землю и замер, точно пришибленный на месте.
Знал он, что бывает, если придет враг. Видывал и пожары, и трупы, и казни. Да что там говорить!.. Ощущение надвигавшейся беды терзало его. Мысли метались с одного на другое.
«А они что знают-понимают?.. — как всегда, подумалось прежде всего о внуках. — Придут, все сожгут, разорят, изгадят. Зима скоро, погоришь — куда денешься? Остатнего лишишься. И ни права тебе, ни защиты, ни помощи. А скотный только прошлый год построили, тоже сгорит. А с Александрой как же теперь жить? Она ведь, как глянет, сейчас же вызнает: что-то не так, а надо молчать! Миша! Знал бы ты! — подумал он о сыне. — Хоть опереться бы на кого было. Сынок!..»
Какой-то особенно скрипяще-неприятный крик, видать, старого ворона, раздался у него над головой.
Старик вздохнул и поднял голову. Высоко, на огромной, конусом уходящей в небо ели, сидела черная птица и поглядывала на него.
— Кышь ты! — крикнул он, поднялся, схватил палку и бросил ее в птицу. Ворон тяжело отделился от вершины и с криком полетел прочь. «Ишь окаянный, как хоронить меня собрался», — зло подумал старик и погрозил кулаком вслед улетевшей птице.
Тихо, покойно кругом. Ели здесь росли редко, вольно им было расти, распустили они широченные лапы от самой земли так, что лапник там и тут лежал на высоком, мягком зеленом мхе. Давно уж росли они здесь и вымахали: поглядишь — шапка свалится. Зеленющий мох под ними, куда ни глянь, был чист, свеж и ярок. Осенние дожди выбили с него пыль, хвоинки, листочки, паутинки и, вычистив, старательно представили теперь глазу во всей красе, точно к какому-то лесному празднику приготовили. Захваченный видом этой роскошной лесной благодати, старик подумал: «Ведь как хорошо-то вот все! Как хорошо-то!.. Жить бы да жить… А люди-то что друг с дружкой делают, что делают! Ну от чего это родятся кровопивцы такие, что надо им губить все? Ну, прежде хоть от серости, может, злы были, а теперь от чего? И в небе летают, и под водой плавают, и много знают, а зла вроде еще больше стало. А ведь что надо человеку? Сыт, одет, обут, в дому все необходимое есть — живи, работай. Так нет, все алчность берет. Все бы за чужой счет пожить. Да что же это такое, а? И ведь ни жалости, ни понятия человеческого — ничего нет. Хуже зверья. И зовутся-то как — фашисты. Тьфу ты, слово-то какое. А и черт с ними; как бы они ни назывались, и честь, и цена им одна. Вот ужо заплатят им за все!..»
Всегда одно чувство овладевало им, когда он думал о людской злобе, — негодование. Это чувство захватило его и теперь, и, повернувшись лицом на запад, сжав кулаки и грозя ими, он крикнул, точно виновники зла, терзавшего его, были тут, перед ним:
— Ну, постойте, супостаты, узнаете еще, каково оно, лихо, бывает! Узнаете!
Облегчив хоть так душу, он повернулся и, уже не останавливаясь, пошел дальше. Но как ни торопись идти и куда ни иди, от самого себя не уйдешь. А таким, каким он был, сделала его прожитая жизнь. Чуть ли не с детства привык он жить своим трудом и своей головой.
Что и как делать в поле, огороде и по дому, кому что купить, где взять деньги, как быть в том или ином случае жизни, как оценить поступок детей, родных или односельчан — все прежде всего решал он. Давно в кровь ему въелось, что за него никто ничего не сделает и ничего не решит. Привыкнув жить, как жил, привык он и к тому, что в любой ситуации надо самому себе сказать, что ты должен дело делать, чтобы изжить свою ли, общую ли беду. На других кивать нечего, они свое сделают, а ты должен свое делать — таково было его правило. Вот это-то убеждение, давно ставшее частью его натуры, заговорило в нем и сейчас.
«Плачь не плачь — золотая слеза не выкатится, — пережив первый прилив отчаяния и гнева, думал он, — и из беды этой слезой не выкупишься. Надо что-то делать».
И он стал обдумывать, как следует поступить теперь.
Прежде всего, надо было сделать так, чтобы никто ничего не заметил. В таких делах, в которые его посвятили, не только помалкивать да помалкивать надо, а и вести себя уметь, чтобы ни о чем никто не догадывался.
С охапкою рябины пришел он домой. Внучата тотчас облепили его, довольные не столько ягодами (ягоды были кислы, и, попробовав, они отложили их), сколько предчувствием того, что дед, как и прежде, скажет, что надо бы походить в лес за рябиной. И он сказал это.
— Надо, — согласилась Александра, — все ягода съедобная… А сено как?
— Ничего, хорошо, слава богу… — не глядя на нее, ответил он, и она поверила ему.
Так все и обошлось — никто ничего не заметил. А ему всю ночь не спалось, думалось, как поступить теперь. Утром он сделал все по дому и вышел ждать пастуха. В домах не было ни огонька. Он сидел на крыльце неподвижно. В конце деревни, у Татьяны, в окне проблеснул огонек. Потом свет все ярче стал разливаться по окну, то вспыхивая, то притухая — точно тени какие ходили там. Это разгорались дрова. Керосин берегли, и у печи обходились только светом от горевших дров. Иногда в окне темнело — он знал, что это Татьяна что-то делала у печи и загораживала устье. Вслед за Татьяной, как по команде какой, в окнах тут и там забрезжила скупые, чуть заметные огоньки. Вот загорелся такой огонек и у Варвары — председательши. Его-то он и ждал, пересек улицу, поднялся на крыльцо и постучал.
— Кто там? — тотчас выйдя в сени, с тревогою спросила Варвара.
Теперь, приди в любой дом об эту пору, все так спрашивали — не то что прежде всяк по-своему: кто недовольно спросонья, кто удивленно, кто сердито или еще как. Чувствовали себя по-другому — по-другому и спрашивали. Кто его знает, кто там за дверью и с чем пришел? Может, муж по ранению вернулся или забежал на часок, очутившись где-то рядом от дома, может, кто с вестью какой, а для Варвары, может, и нарочный из сельсовета. Недоброе было время, хорошего ждать не приходилось, и тревога сказывалась во всем.
— Я это, — ответил он. Варвара узнала его и отперла.
Есть бабы, которых замужество сушит, других красит. Варвара и в девушках не была обсевком в поле, но и подумать было нельзя, что станет она этакою красавицей бабой. Она стояла перед стариком в дверном проеме неприбранная еще с ночи, с растрепанными волосами, в расстегнутой кофте. Косы, закрученные на затылке как попало (только бы не мешали), ничуть не портили ее вида. Наоборот, густущие эти косы, не стянутые, как обычно, на людях в густой узел на затылке, еще больше украшали ее румяное, нежное, со сна свежее, без морщинок лицо, казавшееся каким-то девически нетронутым. Она выжидающе и встревоженно глядела на него, и, чтобы как-то вывести ее из этого состояния, он пошутил: