Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 71

— Спасибо… — и тотчас закрыл глаза. Ординарцы сейчас же уложили остальных, прикрыли своими шинелями. Растревоженный состоянием разведчиков, Тарасов забыл о пленном, и, когда до него донесся резкий голос на чужом языке, он не вдруг и сообразил, что это такое значило.

Обернувшись, он увидел, как полковник почти кричал на Каролайнена. Лицо его сделалось злым, глаза так и кололи Каролайнена. Каролайнен, тоже немолодой уже, с сединой в волосах человек, слушал спокойно, с усмешкой на лице, что, видно, еще больше выводило из себя пленного. По этому виду и тону Тарасов сразу ощутил, как бы вел себя полковник, попадись ему в плен Каролайнен, он, Тарасов, или кто-нибудь из наших. И страданья своих бойцов, и дерзкое поведение полковника еще сильней обострили чувство ненависти комбата.

Чувство безудержной ярости, какое охватывало его в бою, вспыхнуло в нем сейчас. Побледнев, он шагнул к пленному, почти шепотом выдавив:

— Ты еще смеешь…

И наверное, много же чувства было вложено в эти негромко сказанные слова, если полковник смолк на полуслове, обернулся и, увидев лицо комбата, тоже побледнел и отступил шаг назад.

Тарасов не вдруг совладал с собой, не сразу разжались его пальцы, вцепившиеся в кобуру пистолета. На побелевшем лице полковника бисером проступили капельки пота. Совладав наконец со своим гневом, Тарасов спросил Каролайнена:

— Что это он разорался на тебя?

Каролайнен, хорошо знавший своего комбата, хоть и осуждал ненужную сейчас горячность Тарасова, понимал, чем был вызван его гнев, и был в глубине души признателен ему за это. С благодарностью глядя на Тарасова, он ответил:

— Мы встречались раньше, на баррикадах Хельсинки. Господин полковник, тогда в чине капитана, вел на нас своих солдат. Я напомнил ему об этом, и у господина полковника разыгрались нервы.

— Вот как! — глядя то на Каролайнена, то на пленного, удивленно проговорил Тарасов. — Значит, старые знакомые?

— Да-да, старые… — неприязненно посмотрев на полковника, подтвердил Каролайнен.

— Чего же он теперь-то шумит? Или все еще не понял, где он и что с ним?

— Все он прекрасно понимает, — усмехнулся Каролайнен, — даже русский язык. Он ведь служил в русской армии.

Час от часу не легче! Тарасов вопросительно, с каким-то неверием даже, смотрел на пленного.

— Да, я получил чин капитана в русской армии и имел честь окончить Петербургское юнкерское училище, — на чистом русском языке ответил пленный.

— Ну и ну, господин полковник, — покачал головой комбат, — сначала вы командовали русскими солдатами, имели честь, как говорите, а теперь стреляете в сыновей этих солдат и тоже, поди, считаете это за честь, а?

— Но сыновья этих солдат, целясь в меня, тоже не стараются промахнуться, — усмехнувшись, отвечал полковник.

— Да уж это само собой, — согласился комбат, — дело только в том, кто на кого первый поднял оружие. У нас на этот счет говорят: как аукнется, так и откликнется.

— Эти мелочи господина полковника не интересуют, — заметил Каролайнен, — он исповедует другую веру — убивать тех, кто смеет думать и жить иначе, как это нужно и выгодно ему.

— Уберите отсюда этого предателя, иначе я не буду разговаривать с вами, — резко потребовал пленный.

— Чего-чего? — изумленный, переспросил Тарасов и невольно поглядел на Каролайнена, начальника штаба, ординарцев. Его поразило, что пленный назвал Каролайнена предателем. Поразило настолько, что и тон, и требование полковника как-то даже не тронули его. Каролайнен, как и Тарасов, был коммунистом. Но для Тарасова Каролайнен был святыней потому, что он принадлежал к той старой гвардии партии, перед которой Тарасов благоговел.

Каролайнен чувствовал себя своим среди своих, потому что и все здесь, как и он, сражались не только за свою Родину, но и за те идеалы, которым он был безраздельно предан. Он привык к уважению, но сейчас был растроган особенно. Его взволновали и эти изумленные слова, и взгляд, и поведение, и весь вид Тарасова, лучше всяких слов говорившие о том, как этот молодой командир уважал его и верил ему.

Финляндия, которую представлял полковник, была знакома Тарасову. Вопроса, на чьей стороне правда, для комбата не существовало. Но он не мог взять в толк, как могли оспаривать такие очевидные истины, и, движимый этим чувством удивления, спросил пленного:

— Объясните мне, как человек человеку, господин полковник, неужели вы в самом деле убеждены, что гибель отца, брата, мужа, товарища, так уж желанна, является таким нужным делом, что это выражает самые святые чаяния финского народа? Каролайнен, я и все здесь смотрим на вещи иначе, и вы называете это предательством, а то, что сами делаете, полагаете, очевидно, за доблесть? Непостижимо! В чем же тут доблесть, объясните мне, если можете? Ведь вы же могли и не воевать с нами. Это мы вынуждены защищаться, а вас что заставило гнать людей на смерть, если верить, что вы озабочены интересами своего народа? Не понимаю. Согласитесь, что с человеческими понятиями, со здравым смыслом все это не вяжется.



Пленный молчал.

— Почитайте, каково от ваших доблестей моему народу! — проговорил Каролайнен. Разволновавшись, он не вдруг расстегнул шинель и достал из кармана гимнастерки принесенное Васильевым письмо. Полковник стоял неподвижно, не брал письма из рук Каролайнена.

— Возьмите письмо! — потребовал Тарасов.

Полковник взял.

— Читайте.

Полковник начал читать. Он читал спокойно и медленно, пристально водя глазами по строчкам. На лице его было такое выражение, точно у себя в кабинете, чуть уставший, он читал обычную деловую бумагу. Ни в глазах, ни в движении губ не выразилось никакого волнения, ни одна тень не пробежала по его лицу. «Ну, видать, силен палач! — подумал Тарасов. — Ничем его не прошибешь! Закоренел!»

Окончив читать, пленный посмотрел на Тарасова, молча спрашивая, что еще от него потребуется.

— Я не могу понять, как человек может докатиться до вашего состояния? — не удержался, с презрением спросил Тарасов.

Пленный понял, чем вызван этот вопрос, и попросил:

— Разрешите присесть…

Он сказал это так, точно зашел к знакомым, а те по невнимательности не заметили его состояния и не позаботились о нем. Эта как-то по-домашнему прозвучавшая просьба невольно заставила Тарасова с удивлением посмотреть на пленного. Он видывал в плену наглых фашистов, видывал перепуганных, видывал этаких наружно покладистых, но такого пленного видел впервые. И уже без прежней непримиримости ответил, показывая на стул:

— Садитесь.

Тарасов, глядя, как устало, по-стариковски полковник опустился на стул и, сев, уронил руку с письмом на колени, понял, что удивившее его спокойствие полковника было следствием желания не выдать здесь своих чувств, а теперь, как говорится, пленный сдал — не хватило сил на притворство. Понял это и Каролайнен.

— Дайте мне письмо, господин полковник, — сказал Каролайнен.

Пленный не шелохнулся.

— Дайте же, — повторил Каролайнен.

Полковник, все не поднимая головы, протянул руку с письмом. Каролайнен бережно сложил этот тетрадный листок и, глядя на полковника, с болью в голосе проговорил:

— Вам этот документ ни к чему, полковник. Вы чужое горе стараетесь не замечать. А я буду носить его вот тут, — он постучал кулаком против сердца, — чтобы всегда помнить: мой долг — до последнего дня биться за то, чтобы никто и никогда не смел посылать сыновей моего народа на напрасную гибель, на преступление, на муки…

Сказав это, он спрятал письмо и слишком медленно и долго возился с крючками шинели. Когда крючки были застегнуты все, а справиться с собою, видно, Каролайнен не смог, он, не глядя ни на кого, попросил:

— Я ведь не нужен больше… разрешите выйти.

— Иди, иди и успокойся… успокойся, — беря его за плечи, понимающе и сочувственно выговорил Тарасов.

— Спасибо… — ответил переводчик и быстро вышел.

Все это, взбудоражив чувства и мысли Тарасова, настроило его, скорее, на спор с пленным, чем на допрос. Но пленный больше отмалчивался, а главное, было не до споров сейчас, и Тарасов сказал: