Страница 11 из 17
Скосов с наслаждением вдыхал морскую угасающую теплынь, смешанную с горьковатым дымом сигаретки. А когда за спиной раздалось задавленное “Ой!” — он в свою очередь, как и Глушков, ощутил испуганный холодок в груди.
Он заставил Глушкова обуть огромные разбитые башмаки, накинул ему на плечи куртку, сунул в руки электрический фонарик и показал с веранды тропинку, ведущую через огородик к нужной двери. И Скосов скоро вновь погрузился в свои мысли, он смотрел на дальний фонарь, медленно паривший во влажном темно-сизом пространстве. Во все стороны от фонаря разлеталась блестящей слюдяной пылью легчайшая морось.
Солдат вернулся, замер рядом.
— Море отдает тепло, — сказал Скосов. — За лето прогрелось, а теперь дышит… Наверное, последнее тепло в этом году, скоро похолодает и заштормит. — Он громко покашлял, но сам же пожалел, что нарушил таким корявым звуком тишину. Прислонившись плечом к дверному косяку, он пускал в воздух мутные струи дыма, которые неохотно уползали вверх, сливаясь с темнотой.
Солдат тоже смотрел в непонятное пространство ночи, словно желал разгадать эту темень с ее бескрайностью и пустотой. Голые ноги его, торчащие из-под длинной куртки, белели, как обглоданные мослы.
— Сильно били? — спросил Скосов.
— Что?… — не понял сначала Глушков. Пожал плечами: — А какая теперь разница?
— Не скажи, разница есть.
Они помолчали, и Скосов спросил еще:
— Что же ты — стрелял и ни в кого не попал — случайно? Или не хотел ни в кого попасть?
— Я не знаю, — вяло ответил Глушков. — Стрелял и все тут…
— Ладно, иди спать. — Но не пошевелился, чтобы посторониться и пропустить Глушкова в дверях, и тот также не тронулся с места, а лишь переминался с ноги на ногу, то ли ожидал еще каких-нибудь слов от хозяина, то ли сам желал заговорить.
— Я думал сегодня весь вечер, — сказал Скосов, — сам бы я стал стрелять?… И знаешь, почему я тебя привел в свой дом?… Потому что я тоже стрелял бы… И вот, кажется, так оно и есть, и не так… Вот что самое трудное и непонятное. Ты стрелял от слабости и отчаяния, а я бы то же самое сделал от силы и самолюбия… Но вот каким образом две такие противоположности дают одно и то же, один и тот же выход? Или тупик? — Он удивленно помолчал и, переменив тон, добавил: — Одно несомненно: кашу ты заварил, теперь надо думать, как ее расхлебывать…
Он прикурил еще одну сигарету. Кислый дым вновь потек в темноту, заглушая все остальные запахи.
— А сейчас иди спать, решать мы сейчас все равно ничего не будем. Всё — утром…
— Да что же решать… Утром — не утром, — с тихим отчаянием и даже злобой сказал Глушков. — Мое дело ясное. Я все понимаю… Вам спасибо огромное… Утром я уйду…
— А я тебя не держу. Иди, — усмехнулся Скосов.
Но в усмешке его была снисходительность, и Глушков почувствовал это.
— Все равно ничего не выйдет, — промямлил Глушков. Он присел на низкое крыльцо, понурился.
— Может быть, не выйдет. Пока не знаю. Но посмотрим завтра… Соберу мужиков, пойдем к твоим командирам. Не знаю пока, но что-то сделаю… Я могу на Сахалин поехать, в округ, матерей этих ваших подключить, да я такой кипишь устрою…
— Ничего из этого не выйдет, — тихо перебил Глушков. — Вы же сами знаете, что не выйдет, что же вы меня все успокоить пытаетесь. — Он помолчал, собираясь с духом. — Я вам в тягость не буду, утром я уйду…
— И что же, сдаваться пойдешь? — теперь уже серьезно спросил Скосов.
— Не-ет, — язвительно протянул Глушков. — Что угодно, а сдаваться я не пойду. Я им еще докажу… — Он опять замолчал.
Скосов прикурил вторую сигарету и вдруг сказал твердо:
— Не позднее завтрашней ночи я переправлю тебя в Японию… — И будто сам же удивился этой мысли.
— В Японию? — Глушков посмотрел на него недоуменно. — Что же я там буду делать, в Японии?
— Ну это уж ты сам решишь… Жить будешь, на воле жить.
Глушков пожал плечами:
— Я как-то никогда не думал… Какая-то Япония…
— Ладно, что сейчас рассусоливать, иди спать, завтра подумаем…
Но Глушков не ушел, и Скосов заговорил — малоубедительно, словно для самого себя:
— Напротив поселка, через пролив, в десяти милях, у них город… Здесь все побережье густо населено… На кунгасе чуть больше часа хода…
И он опять замолчал, тяжело, муторно, потупившись, и только тянул и тянул свою дешевую вонючую сигарету и думал о чем-то, думал.
— Кому я там нужен… — осторожно сказал Глушков. — меня назад сдадут на следующий день.
— Не сдадут, — убежденно возразил Скосов. — Им бы за какой только скандал ни зацепиться… с этими их северными территориями… — И опять задумался, отрешенно, слепо.
— А пограничники?
— Да, пограничники, — произнес Скосов, не поворачивая лица. А думал совсем о другом. — У меня есть ключ от пирсового склада, уж я заначил себе ключ, когда увольнялся. А в складе и движок от кунгаса… — Он прервался.
Из дома напротив послышались неясные звуки, там включили свет, и вдруг отворилась дверь на улицу, свет вырвался на простор, и огромная человеческая тень задвигалась по двору, налетела на Глушкова.
— Цыц… Сюда давай, — тихо и неистово проговорил Скосов, затаскивая Глушкова на веранду, но сам он вышел на улицу и уже громким шутливым голосом обратился к человеческому силуэту, окруженному ярким световым нимбом: — Вася! Чарку принял?
Глушков из-за двери слышал, как в ответ громко гоготнули:
— Га!
Это “га” умчалось в темноту, и тишина влажной тьмы окончательно разрушилась. Недалеко грубой глоткой оповестил о своей службе пес, чуть в стороне раздался такой же басистый лай, словно кто-то тяжелой кувалдой стал вбивать в мягкую ночь толстые деревянные сваи. И скоро уже все собаки поселка — крупные восточные лайки — проклинали эту ночь с ее тишиной и неподвижностью.
Люди замолчали, невольно слушая собак, и невидимый сосед с той же шутливостью громко спросил:
— Кого прячешь?
— Ха! Кого прячешь! — откликнулся хозяин дома. — Тебе расскажи, и тоже захочешь…
С улицы послышались шлепающие шаги, хлопнула калитка, опять шаги, и через минуту поток света из соседнего дома иссяк. Скосов вошел на веранду.
— Хорошо бы набить твоим командирам морду, — сказал он и поправился: — Отцам-командирам…
Скосов помнил: года два назад, когда в гарнизоне сломалась котельная и офицеры с семьями приезжали мыться в поселковую баню, он, хмельной и распаренный, разговаривал в раскаленной парной с начальником гарнизона — пухлым улыбчивым мужичком с носом уточкой и телом кубышечкой. Бледные жиры подполковника Пырьева раскраснелись и залоснились, и он расслабленно спустился на самую нижнюю полку и охал, потряхивая веником над своими округлыми бабьими плечами. Однако левой рукой он не забывал укрывать, как будто случайно, свой отросточек, и без того надежно укрытый в наползающих складках живота и двух толстых вздрагивающих ляжек.
— Да понимаешь ли ты, что все твое войско — это мясо, баранина, — здоровым басом вещал Скосов. — Сборище балбесов. Они только сортиры чистить умеют, да и то плохо.
И Скосов хохотал при этом. А голый подполковник, похожий даже не на продавца, а на продавщицу ливерной колбасы, тихо хихикал, и казалось, что хихикает все его мелко трясущееся тело.
— Зря вы здесь землю гадите… А нужен один взвод, в котором я служил в свое время, — говорил Скосов, и лицо его красно горело. — И все твое войско через сутки сдастся мне в плен. Потому что меня воевать учили. А ты солдат ничему не учишь… Ты только с “кусками” у них тушенку крадешь… и нам же, гражданским, у которых такие же пацаны по армии, эту тушенку продаешь…
Пырьев, на счастье которого в парной не было его подчиненных, тихо хихикал и качал головой:
— Брось ты чепуху молоть…
— Вот тебе и брось. А тушенкой этой в следующий раз я тебя накормлю, ведра не пожалею. Хочешь? Нет?
Были времена, Скосова за подобную болтовню таскали к особисту в пограничную комендатуру. Но ему все сходило с рук. Он мог затихнуть на какое-то время, а потом дух противоречия вновь рвался из него. И майор-особист даже привык к общению с этим человеком, встречал его с улыбкой, одновременно таящей и ехидство, и властность. И протрезвевший Скосов, являясь на допрос в приподнято-бравом настроении, выслушивал майора с наигранной придурковатостью, шевеля бровями и поминутно восклицая: “Правда, что ли?”.