Страница 7 из 8
Но главное — в другом. Главная опасность, мне кажется, — это все же некое унижение, неизбежное при подчинении члена коллектива общим уравнивающим правилам. Равенства ведь не бывает, не может быть в принципе. Равенство — одно из прельщений мира. И прельщение это чревато катаклизмами, что время от времени вспухают и уродуют психику и жизнь людей то в одном месте планеты, то в другом.
Прежде всего жалко талантливых. (Вспомним предтечу коммуно-фашизма — Спарту: уравниловка, общие трапезы, спальни, культ силы и войны, издевательство над рабами из педагогических соображений, общественное выше личного и так далее. И результат: ни одной личности в истории не оставили, кроме военных, царей да олимпийских спортсменов…) Но можно взять и более обычное, бытовое измерение — скажем, приобретение чего-то сугубо личного, частного. Например — той же машины. Ведь, в конце концов, машина нынче в развитом обществе — мелкое приобретение. Мелкое, личное, частное. Но — нельзя! И — ощущение унижения от того, что нельзя что-то лично для себя… Или возьмите необходимость спрашивать, можно ли комнату лишнюю пристроить к своему коттеджу… Да черт его знает, что мне может еще понадобиться “лично”! И все эти лишние, мелочные “нельзя” порой унижают именно тем, что оскорбительно ставят личность “на место”…
Но не бывает так, чтобы унижающий — личность ли это, коллектив ли, общество, государство — не был в дальнейшем унижен сам. Пусть и не очень быстро. Вот почему я так страшусь нынешнего унижения арабов, как бы ни было оно объяснимо ситуацией…
Но ведь хорошо здесь?! Да. Так почему же в стране все больше и больше начинают отказываться от всех удобств социализма?
А вот по тому по всему… Может быть, потому, что прежде всего исчезает индивидуальность. Становится скучно. Хотя в столовой вкусно и чисто, хочется какой-то другой еды, хочется выбирать самому. Человек без выбора жить привыкает, но оскудевает душой. Пропадают прихоти. Да, без выбора легче — не думаешь, не напрягаешься, не отвечаешь, не заботишься — все делается без тебя. За тебя…
Итак, Паша работает в доме престарелых. Условия существования там хорошие. Двухкомнатные номера с современными атрибутами комфорта и удобств. В этом доме живут киббуцники, ушедшие на покой. Тут и основатели, что создавали киббуц пятьдесят три года назад. Здесь и просто старые, больные. “А что — дети навещают родителей?” — “Не всегда. Нечасто… Вот во время войны в Персидском заливе, когда надо было всех стариков отвести в одну комнату безопасности, герметически закрытую на случай газовой атаки, никто из детей так и не пришел помочь”. — “Здесь такие плохие дети?” — “Нет. Просто многие родители были настроены коммунистически. И произошел в некотором роде распад семьи…”
В течение многих лет условия жизни в этих коммунах диктовались идеей: общественное выше личного. По-видимому, и здесь тоже ее поставили выше здравого смысла и заповедей, данных миру Библией. В том числе и в отношении семьи. А ведь семья существует, в конце концов, не только для рождения детей, но и для их воспитания. Такова природа человека. А в киббуцах родителей плотно оттирали от детей — о детях надежно хлопотало заботливое общество. Рождался ребенок, и в третий месяц своего существования новорожденный человечек уходил из семьи. Сначала в ясли, потом в детский сад, в школу. Дети были хорошо ухожены — росли в тепле, сытые, внимательно воспитанные коллективом. Конечно, и родители не были заброшены. Дети знали, что родители тоже живут в хороших условиях — накормлены, в чистоте, в тепле и т.п. Словом, с бытом у всех все в порядке. Но в порядке ли с человеческим теплом? Ведь контакты с родителями были минимальны. Воздействия личности родителей практически не было. И связи — разрывались. Родители, в результате, о детях своих не заботились. А ведь к старости иным из них, наверное, ох как хотелось иной раз поговорить по душам с теми, кого они родили…
Тяжким камнем лежит в моей душе память о моей умиравшей маме. Почти год она была малоподвижна после перелома шейки бедра. Я не отдал ее в больницу, зная, что это приведет к неподвижности и быстрому концу — ей было уже восемьдесят шесть. Я заботливо ухаживал за ней дома. Я помогал ей вставать по утрам, умывал, прибирал, усаживал в кресле, кормил… Улетал с работы между двумя операциями, чтобы проверить, как ей живется, покормить, помочь. Я делал все, что нужно, и в глазах окружающих выглядел хорошим сыном. Но теперь я понимаю, что маме больше, чем уход, нужно было поговорить, нужно было, чтоб я посидел рядом, рассказал бы, что происходит на работе, на улице, поговорил о политике… Ей-то надо было, чтоб я поговорил с ней обо всем! Ей, наверное, хотелось повспоминать о своем прошлом, которое сидело в ней порой колом, которое она хорошо помнила и охотно рассказывала обо всем пережитом моим друзьям, когда они приходили и я с креслом выносил маму в компанию. Ей хотелось посудачить о погоде, обсудить телепрограммы, потолковать о Лиде и о прежних моих женах, посетовать на моих детей, ее внуков, подумать о будущем моей внучки, ее правнучки, побеспокоится вместе со мной о здоровье всех родственников, поволноваться по поводу газетных новостей обеих родин — географической и исторической…
Но я спешил. Работа, дела, операционная и издательства, больные и редакторы… К тому же мама плохо слышала. Какая ж это тихая беседа со старым родителем, если все время приходиться кричать и повторять сказанное по несколько раз, а в ответ слышать нечто совсем другое, о чем не говорил, не думал, не рассказывал?! Но… мог! И мама это чувствовала, понимала. А я все понимал не так. И теперь вот не перед кем и повиниться…
… Идем по киббуцу. Коттеджи-виллы, иногда соединенные в комплекс из двух-трех строений. В раскрытые окна и двери видны небедные городские квартиры. Так выглядит у нас санаторий какого-нибудь Четвертого управления. Это жилая зона. Здесь, кроме вилл, и дом для стариков, а также поликлиника. А вот и детская территория: ясли, детский сад, школа. Классы в разных домиках. После четырех часов ребята уходят домой — отчуждение детей от семьи ушло в прошлое. Видно, поняли. Тут ребятня играет как на спортивной площадке, так и в компьютерном классе. Поблизости от детской территории небольшой зоопарк. Разные птицы — обычные и диковинные, обезьянки, пони, еще какие-то небольшие и нестрашные животные. Дети тут дежурят, ухаживают за своим зверьем. Здесь же и кружок верховой езды. Кружков здесь много — языковые, танцевальные, музыкальные, рисовальные, драматические, спортивные — разные. В городе все эти кружки платные, здесь же, разумеется, за счет киббуца — у киббуцника своих денег нет и быть не должно.
Проживание здесь стоит полторы тысячи шекелей. Заработанное идет в общую кассу. Время от времени тебя знакомят с твоим счетом. Как в банке.
Паша с семьей зарабатывает что-то около трех с половиной тысяч. Тратит полторы. Что-то накапливается. Поскольку он не член киббуца, то может купить себе машину. Член киббуца покупать не должен — не должен выделяться.
Зато, если хочешь, можешь завести себе личную кошку, собаку (слава Тебе, Господи!). Личные животные тоже питаются за счет киббуца. Собачью, кошачью пищу берут здесь в магазине, хотя денег не платят. Наверное, записывают куда-нибудь?.
Конечно, член киббуца что-то приобретает, у него многое может быть. Но если он захочет выйти из сообщества — уходит голеньким. Частники, гости киббуца, приглашенные вроде Паши, зарабатывают здесь меньше, чем в машаве. (Машава — это другой вид кооперации, когда отдельные фермеры объединяются лишь для реализации произведенного, — то, что у нас от большого ума называлось спекуляцией или, более вежливо, посредничеством).
Потягивая замечательный местный ликер, Паша расселся в кресле и, попыхивая трубкой, принялся рассуждать:
“Никакие мы не олимы, то есть вернувшиеся к себе на родину. Недаром в России нас назвали репатриантами. Это обычная эмиграция, и мы эмигранты. Здесь к нам так и относятся — как к людям второго сорта: нам меньше платят, чем израильтянам, нам труднее найти работу…”.