Страница 2 из 9
Покуривая цигарку и лихо сплёвывая сквозь зубы горькую слюну, он говорит, как наша деревня жила до революции и как роскошествовал тут помещик-немец, у которого деньги по разным русским и заграничным банкам были положены. И мы, гоня сон, слушаем его хрипловатый голос заядлого курильщика:
— Вся эта земелька, и поля, на которых мы теперь работаем, и леса, и толока, и пруды были его, — всем этим владел он, Фридрих Францевич. А нам пан по десятинке землю в аренду сдавал, да и то самую плохую, неродящую. Так и перебивались наши отцы-матеря с хлеба на воду, гнули спину на пана… Он же чего хотел, то и делал. Одного разу чи в Англии, чи в Америке купил автомобиль. Заведёт его и всяких приезжих дамочек по деревне катает. Сколько кур, поросят да собак подавил, и не перечесть. Бабы плачут, они этого порося месяцами, можно сказать, выкармливали, от себя кусок хлеба отрывали, а пану хоть бы что! Задавит телёнка или же гуся и посмеивается. Ну и дамочки его тоже хаханьки справляют. Им, видишь ли ты, весело…
Гаснет, покрывается пеплом костёр. Сладко похрапывают дядьки и деды. Фыркают, призывно ржут, скликая жеребят, лошади. А мы всё слушаем неугомонного рассказчика, который помалу переходит на всякие небылицы-побрехеньки.
Мы узнаем, что на Луне до сих пор видно, как убийца Каин брата своего Авеля жизни лишает; верим тому, что в соседнем хуторе живёт старуха-ведьма, которая у любой коровы может «молоко отбить», что если кони по ночам в конюшне тревожатся, то это домовой от нечего делать играет с ними, гривы им заплетает…
Совсем погаснет костёр, останется от него только белесая круговина пепла. Выше поднимется полная луна, и в её волшебном, таинственном свете видно, как вдалеке укладываются спать кони, как долго умащиваются они, всхрапывают, ложась на бок и откинув усталые ноги. Все спят. А ты ещё слушаешь, как за холмом, в деревне, лают собаки и где-то за лесом, на болоте, кричит выпь. Потом и тебя сморит сон, залезешь ты под тёплый, пахнущий овчиной полушубок и словно нырнёшь куда-то в добрую, желанную, по-матерински ласковую тьму…
Как только забрезжит заря, все начинают потягиваться, просыпаться. Повлажнели от прохладной росы попоны, свитки, армяки. Не хочется вылезать из-под тёплого полушубка, но, ничего не поделаешь, надо вставать. Деды и дядьки тебя торопят. И бежишь ты к холодному лесному роднику, наскоро ополаскиваешь лицо, доедаешь вчерашний картофель, берёшь уздечки и идёшь запрягать отдохнувших за ночь коней.
И снова шагаешь и шагаешь по борозде, на поворотах очищаешь сверкающий, как зеркало, лемех плуга от налипшей земли и пашешь поле до полудня, пока не пригреет весеннее солнце и не станут короче тени коней.
В полдень мать или сестра принесут из деревни бережно укутанный полотенцем горшок глиняный. Выпряжешь, отгонишь к лесной опушке запотевших коней и усаживаешься обедать. И каким вкусным, каким наваристым покажется тебе горячий куриный суп с домашней лапшой! И хотя ещё молоко у тебя на губах не обсохло и от нетерпения ты потягиваешь носом, весь ты преисполнен гордости и стараешься держаться как взрослый мужик-работяга. К обеду приступать не торопишься и ешь медленно, молча, как велели отцы и деды. А впрочем, ведь ты и впрямь работяга: всю весну в поле, почернел от ветров и солнца, руки твои в мозолях, а босые ноги в царапинах. Чем не мужик?
Видно, потому присевшая у борозды мать глядит на тебя с плохо скрытой жалостью и с уважением. Она долго молчит и только подкладывает тебе то куриную шейку, то крылышко, то какую-нибудь лепёшку.
— Кушай, сынок, кушай, — говорит мать. — Недельку ещё поработаешь, потом брат тебя сменит, а ты опять пойдёшь в школу, будешь навёрстывать то, что пропустил…
И вновь под ногами у тебя тёмная, уходящая назад борозда, ты бредёшь по сырой, прохладной земле, слышишь, как потрескивают срезаемые острым лемехом корни бурьянов, мелькают перед тобой конские копыта, а ты вцепился в чапиги, держишь плуг изо всех сил, чтобы борозда шла ровно, чтобы нигде не было ни одного огреха, потому что за каждый огрех тебя будут ругать и языкатые девчонки долго будут смеяться над тобой, незадачливым пахарем, негодным сопливым мужичишкой, который не умеет пахать и борозда у него такая кривая, будто ленивый вол на ходу помочился.
А вечером, когда зайдёт солнце и повеет сумеречной прохладой, ты выпряжешь сморенных коней, запотевшие, с белыми натёками мыла конские бока по-хозяйски оботрёшь клочком сухой травы, сядешь верхом на серую борозденную кобылу, вороную — подручную — привяжешь поводом справа и едешь потихоньку к лесному роднику. Пока шажком доберёшься до родника, кони охолонут, остынут немного, их можно будет напоить. Ведь ты давно уже знаешь, что разгорячённым работой коням воду давать нельзя, их сразу можно «запалить», и тогда крепкие конские ноги потеряют силу, ослабеют. Потому, хоть и хочется тебе поскорее прилечь на попону, потянуться всем телом и замереть в блаженстве, едешь ты тихо, придерживая коней.
В лесу, у родника, свежо и прохладно. Пахнет молодой травой, сыростью. Где-то в гущине подлеска перекликаются птицы, бродят ежи, исхудавшие за зиму ласки. Ты слышишь лесные голоса, невнятные шорохи, всем телом чуешь полную неизведанных тайн жизнь земли. Руки и ноги ноют от сладкой усталости, и так тебе хорошо, что ты вдруг в какой-то несказанно прекрасный миг начинаешь испытывать наслаждение трудом, радость работы пахаря-земледельца.
Приникнут к роднику, долго пьют чистую холодную воду верные твои друзья кони. Пофыркают, на минуту оторвутся от воды и стоят, раздумчиво слушая журчание родника. С их нежных, бархатистых губ стекают, звонко падают на обомшелые камни прозрачные капли. Постоят кони, подумают и опять наклоняют к роднику гривастые головы и снова пьют…
А там, на заветной опушке, уже призывно пылает костёр. Кто-то жарит картошку, кто-то в измятом солдатском котелке подогревает чуть приправленный салом жидкий кондер. Проворные девчонки поужинали раньше всех. Они охотно помогают дедам и дядькам помыть опустошённый кувшин, бутылку, ложки.
Хотя мы, считающие себя мужиками, «зелёные» пахари, смотрим на девчонок с лёгким презрением, потому что вроде бы и не их дело ходить за плугом, а тем более пасти коней в ночном, втайне каждый из нас вздыхает по какой-нибудь Танюшке, Соне или Фросе. Во-первых, нам известно, что после гражданской войны не в каждой семье отцы остались живыми, что нелегко работать женщинам-вдовам, у которых на плечах целая куча детей-сирот и среди них ни одного парня. Видно, потому даже самые разухабистые из нас жалеют девчонок, стараются хоть чем-нибудь помочь им: запрягут и выпрягут коней, на отдыхе почистят и отрегулируют плуг, носят здоровенные вязанки сушняка для костра. Во-вторых, каждому из нас хочется казаться заправским мужиком, при случае прихвастнуть перед товарищами: вот, мол, Танька меня вчера поцеловала, а ночью я грелся под её полушубком. Ничего этого, конечно, не было и в помине, но нам хочется, чтоб так было, потому что больно хороши наши труженицы-девчата. Глядишь, идёт какая-нибудь из них за плугом, румяная, стройная. Упадёт ей на плечи старенький материнский платок, а степной ветер растреплет каштановую с рыжинкой косу, и кажется тебе, что никого нет лучше её. А она, чтоб не захлюстать подол в росных бурьянах, подоткнет повыше платьишко и шагает по борозде крепкими своими аккуратными ножками, так, будто не идёт, а танцует на пахоте. Это ничего, что босые её ножки исцарапаны колючим старником, потемнели от пыли. Вечером она побежит к лесному роднику, умоется, ополоснётся, настороженно оглядываясь, чтоб какой-нибудь озорник не сглазил её девичью красу, и идёт к костру свежая, чистая, быстрая, будто и не шагала весь день за плугом. Идёт, скромно потупив голову, на ходу заплетая густую, растрёпанную косу, а сама так и стреляет карими своими глазами, словно хочет обнять весь наполненный птичьими песнями, запахами первых весенних цветов и земли блистательный мир…
Горит костёр. Плывут над полями, над перелесками протяжные песни: про разбойников, которые среди лесов дремучих несут раненого товарища; про растущую на крутой горе калинушку-размалинушку; про корабль, на котором плывёт молодой солдат; про казака, скачущего через долину, чтобы повидать свою милую; про коварную казачку, которая ему изменила и другому сердце отдала. Глядя в звёздное небо, поют седые, бородатые деды и дядьки, куда-то в немыслимую даль тонко и нежно ведут песню девчонки, ломкими, хрипловатыми от ветров голосами мы, «зелёные» пахари, подпеваем им, и, словно белые лебеди, летят наши песни далеко, далеко. Летят над перелесками, над просёлочными дорогами, над холмами и долинами, над полями, которые исхожены нами, и такое в душе у тебя тихое счастье, что готов ты заплакать от любви к земле, к полям, к людям и зверюхам, к деревьям и травам, ко всему живому, трепетному, что окружает тебя, уставшего и счастливого от нелёгкого многодневного труда…