Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 163

— Фей-ер-верки? — спросила удивленная Марта у Хенрика. — Это что еще за чешуя?

— А чтоб я знал, — откликнулся тот. — Посмотреть бы…

— Вот пойдем и посмотрим, — баронесса с удовольствием расправила затекшие ноги, поднялась и одернула платье, потом посмотрела, что наделала: по ткани расползлись два чернильных потека. — Опять изляпалась, вот же забери Противостоящий все эти грамоты… Очередное дивное огандское изобретение выглядело невыразительно. Грязно-коричневые цилиндры размером с предплечье Марты, переложенные отчего-то сырой мешковиной. Рядом обретался и владелец товара, а может, и его слуга. Дюжий мужик с ведром заботливо поливал мешковину водой. Все пять тяжелых сундуков были открыты, и в трех уже хлюпала вода, а над четвертым как раз и возился поливальщик. Увидев баронессу, он коротко поклонился и продолжил свое дело. Марта задумчиво поковыряла один цилиндр, больше всего походивший на спрессованную в форме футляра для свитка коровью лепешку, понюхала пальцы. Пахло резко и противно.

— Это, что ль, и есть фейерверки? — со второй попытки диковинное слово легко слетело с языка. — Что это хоть будет-то?

— Для праздника, — пояснил мужик с ведром. — Должно, значит, в небо взлетать и там воспламеняться.

— На чем оно взлетать-то будет? — изумилась Марта. — Крылья-то в них где? Или к вороньим хвостам сперва привязать надо?

— Да чтоб я знал… Велели вот — поливать раз в день, а то, говорят, и сам взлетишь, и все, что вокруг.

— Это что, стрельный состав, что ли? — нахмурилась баронесса. — Вот же еретики!

— Да нет, какой там состав… Так, дурь какая-то. И для дурака сделано. По шесть тысяч за ящик плачено, за вот эту-то пакость, — мужик полил последний ящик и выпрямился, вытирая руки о штаны.

— По скольку?!

— По шесть тыщ сеорнов, баронесса, как есть. И еще четыре за вон те финтифлюшки. — Слуга показал на открытый, как и полагалось на складе «черной таможни», бочонок, в котором среди песка лежали медные цилиндры длиной и толщиной с большой палец. — И с этой-то ерундой, с бочонком с этим, Виллем всю дорогу обнимался, как с женкой. Чтоб не то что не покатился — чтоб не встряхнуло даже. А то тоже, говорили, увидим праздник, да и с Хоагера увидят, какой праздник выйдет. И спал, и срал с ним в обнимку… А теперь еще до самой Собры так маяться — то поливать, то обнимать!





— Кому ж оно надо? — удивилась Марта.

— Мы, баронесса, имен не спрашиваем. Просили привезти — мы привезли, и отвезем, куда прошено, — насупился мужик. — Не наше дело знать, кому да зачем.

— И делать же им нечего, в Собре-столице, — вздохнула Марта. — Небось опять Алларэ чудят… Весь род Алларэ Марта терпеть не могла с тех пор, как в молодости, едва став женой барона Брулена, побывала в столице, и там при дворе столкнулась с мамашей нынешних герцогов. Расфуфыренная холеная ровесница, фасона «соплей перешибить», не успела Марта и рта раскрыть, наговорила ей столько любезностей и по поводку платья, и по поводу прически с украшениями, что баронесса и до сих пор порой поминала «кошку алларскую» недобрым словом, потом вспоминала, что кошка уже несколько лет как отошла на суд Сотворивших, и не вполне искренне прижимала руку к сердцу: «Ну, дай Мать Оамна ей там счастья…».

— Ладно, посмотрели на чужую глупость, и пора домой, — развернулась баронесса к Хенрику. — Фейерверки, понимаешь…

Люди стояли плечом к плечу, образуя несколько кругов. Тем, кто стоял в самом широком, ничего уже не было видно, но видеть было и не нужно. Хватало звуков голоса, который набатом разносился над поляной. Проповедника было слышно и за пределами последнего круга, и, наверное, во всем лесу на сотню шагов окрест. Тот еще был голос — хорошо, что шишки с елок не падали. А может, и падали, да этого за страстной речью разобрать было нельзя. Никто сейчас о шишках не думал. Пусть себе падают, до них ли, когда такие дела делаются — прямо тут, в паре шагов. Наставали сумерки. Трещала пакля на факелах, северный ветер раздувал пламя.

Как всегда по осени, пахло в лесу сладко и пряно — еще не отцвели поздние травы, но уже подгнивали, роняя капли сока, дикие яблоки. На поляне запахов не чувствовалось, и не потому, что их заглушал запах нечистых тел. Мылись в Эллоне каждую седмицу, как раз перед праздничным днем. Надо всем витал иной запах: страха.

— Горе тебе, Эллона беспечальная! Горе тебе, земля, в сытости забывшая, кому обязана своим плодородием! Горе тебе, дщерь беспутная, оставившая отца своего! Ибо отвернулась ты от того, кто дарил тебя милостью, от того, под чьей рукой ходить должна. Забыла ты закон, и ходишь вольно, как девка публичная, стыда не ведающая! Тучны твои стада, обильны поля, но близок час, когда и на тебя найдется суд скорый, суд праведный! Будет, будет срок, близок он, уже прогибается земля под поступью Владыки, тяжел его шаг, грозен его гнев! Преподаст он закон забывшим, рукой суровой покарает беспамятных, и обрушит на землю небо, и покарает пламенем! Преисполнились вы делами гибели и беззакония, по земле бродили — и не видели, глас Его слушали — и не слышали! Будет, будет на вас кара скорая, кара праведная! Что тогда толку будет от богатств ваших, что толку в стадах и урожаях — ни пылинки сухой не останется вам, чтобы напитать детей ваших, ни капли не прольется с неба, дабы утолить их жажду! Ибо таков Его суд, и нет его выше! Проповедник пришел в деревню вчера под вечер. Невысокий тощий человечек с потрескавшимися обветренными губами, в пыльной мешковатой одежде, неприметный, покуда смотрел в землю. Когда же поднял глаза, люди в трактире ахнули, а Марка, молоденькая служанка, прикрыла лицо передником. «Святой человек…» — прошептал кто-то и приложил ладонь к сердцу. И — тут же получил свою порцию, малую толику от гнева, которым полыхал взгляд. Плеснула кипящая смола из бадьи, обожгла и застыла — не отмоешься. Староста отставил кружку с наполовину допитым пивом, поднялся из-за стола, едва не свернув его пузом — торопился староста, суетился. Подошел к страннику, и тот что-то едва слышно сказал ему; не сказал даже, так, чуть губами шевельнул. Но староста, хоть и притворялся тугим на ухо, когда речь шла о задержке с уплатой податей, все расслышал, поклонился, заплясал вокруг чужака.

— Опустошит землю беззаконие владык ваших, ниспровергнет злодеяние престолы слабых, и кто тогда устоит на земле? Кто тогда сможет устоять, если надежда нечестивого — пепел, бурей гонимый, и дым костра, ветром уносимый, и лед весенний? Толку ли с вашего богатства, проку ли в нем, если все, нажитое вами — лист на дереве, опадет в свой черед на землю и землей станет, а уж если буря поднимется, и рухнет дерево, удержится ли лист? Сила ваша — след корабля, что стирают волны во мгновение ока, путь птицы в небе, что глазу невидим, и неощутим, тень в полдень! Надежда ваша — тень тщеты, свеча в бурю, лучина дотлевающая, ветром колеблемая, костер угасающий! Скоро, скоро угаснет он, и негде будет взять огня, чтоб развести его, и не на чем будет пищи сварить, и не от чего согреться! Ибо исчерпано терпение Его, и настает суд скорый, суд праведный, и кто на нем сможет сказать: пощади меня, Создатель, ибо я праведен? Нет среди вас праведных, нет ни единого, ибо забыли вы законы и заветы, и не почитаете то, что почитаемо должно быть!

От еды и питья человек отказался, выпил кувшин воды, да с тем и уснул в общей зале у очага. Трактирщик предлагал ему комнату — и лучшую, и какую похуже, предлагал даром, из уважения, но тот не принял, а спорить или настаивать не решился и староста, который тоже был тут — обнимался с таким же пузатым, как он сам, бочонком пива. Проповедник лег у очага, даже не на лавку, а под нее, словно бродяга, которого пустили погреться из жалости; кто ж берет деньги за тепло, не в эллонском это обычае. Лег, накрылся с головой затрепанной полой плаща, и то ли заснул, то ли презрел шум и гам деревенского трактира. Впрочем, и шум как-то быстро угас, разошлись еще дотемна, хоть день и был накануне праздничного. Казалось всем — нелепо и грешно хлебать пиво да плясать под наигрыш виолы, хоть вечер шестого дня от века для того и существует: выпить, поплясать, а потом уж, наутро, идти к литургии. Семь дней Сотворившие создавали все сущее и к вечеру шестого так устали, что отложили хлопоты и принялись веселиться, а только после того, наутро, взялись за работу вновь, закончили и благословили, а потому и детям их положено в шестой день веселиться, а утром седьмого — благодарить.