Страница 51 из 54
Была бы гораздо почтеннее фигура старого профессора, украшенного сединой свободно ниспадающей гривы, продолжающего свои работы даже и в тягчайших жизненных условиях. Он мог бы, например, за неимением чернил, заканчивать свой труд огрызком карандаша на кусках картона. Вот наконец он подписывает свою фамилию на последнем куске… Исполнен труд, завещанный от Бога мне, грешному… учёный откидывается в кресле (?), голова его медленно опускается на грудь, и он испускает дух. Огорчённая (или обрадованная) хозяйка комнаты продает старьёвщику ничтожные пожитки умершего, не заплатившего за месяц жильца… Спустя десять лет в лавку букиниста заходит любитель рукописей, обращает внимание на странную связку. Уже по первым страницам он догадывается, что перед ним гениальное, нигде не опубликованное произведение, написанное на незнакомом языке. Уловив восторг на его лице, букинист заламывает неслыханную цену — десять франков. Они торгуются целый месяц, и наконец любитель рукописей приобретает труд всей жизни профессора за шесть франков пятьдесят сантимов (тут тонкий символ: стоимость скромного обеда при-фикс). В заключение появляется в печати французский перевод замечательного труда по биологии, написанного забытым казанским учёным, умершим от голода в парижской мансарде. Фамилия, конечно, перепутана, в сноске пояснено, что город Казань находится в Сибири, на левом берегу Днепра, был населён чехословаками и срыт до основания раг les bolcheviks[113]. О гениальной работе говорит печать всей Европы, и имя профессора попадает в книжку, на корешке которой осыпается одуванчик. Автор этой трогательной ерунды хватает томик с одуванчиком и швыряет его в гнилую морду старой сволочи Европы, изобретшей машину для резки картона, паспорт, парламент, национальность и теорию прибавочной стоимости. При несколько большей сдержанности в выражениях — можно бы сделать профессора героем приятной повести или говорящего фильма.
Но Лоллий Романович со дня ухода чехословаков из города Казани не удосужился вернуться к прерванным учёным работам и тем испортил свою биографию. То ли он испугался, то ли просто — необъяснимая халатность; человек другой, более почтённой нации никогда бы себе этого не позволил. Бежали минуты, шли дни, плелись года, старело тело, слабел дух — и вот уже кто-то стучится в дверь.
Не поворачиваясь, Лоллий Романович говорит:
— Войдите.
И по лёгкому покашливанию, предшествующему словам привета, угадывает, что его пришёл проведать единственный возможный посетитель — дорогой Тетёхин.
Неприличный вопрос вольного каменщика:
— Вы сегодня кушали, Лоллий Романович?
— Видите ли, дорогой Тетёхин, кушают только господа, дети и беженцы из западных губерний. Вас, вероятно, интересует, ел ли я сегодня? Во всяком случая, я ещё не курил.
Егор Егорович молча кладет на стол открытый портсигар и застывает в раздумье. Оба курят. Лоллий Романович сидит на месте, Егор Егорович погружается в туман, шатается и на глазах Лоллия Романовича начинает сидя плавать по комнате. На профессора раздражающе действует свет из окна, которое медленно качается, и он охотно принял бы меры; но не может встать из-за дрожи в руках и ногах. Недокуренная папироса падает на пол и забавно подпрыгивает, маячащая в дыму далекая фигура дорогого Тетёхина зачерпывает воды из ручья и выстукивает холодным предметом дробь по зубам профессора, который наконец возвращается из небольшого путешествия.
— Вы бы прилегли на минуточку, а потом мы пойдем закусить, потому что я ещё не завтракал. Я отворю окно, вам станет полегче; и воздух сегодня чудесный, совсем весенний.
Действительно — на дворе весна. Удивительна эта способность природы ни на что не обращать внимания и гнуть свою линию. Казалось бы: причём тут почки, листочки, щекотанье ноздрей живыми струйками кислорода? И газеты те же, и те же кровавые туши в мясных лавках, и радикалы щупают портфели, и теесефы дудят негритянским горлом, и густым потоком течёт по клоакам продукт человеческих потуг — при чем тут весна? И все-таки весна из полей вторгается в вонючий город и держится на уровне приблизительно четвёртых этажей. Заглянув в окно, она чихает от дыма и спешит дальше; её загоняет в город любопытство и природная весёлость, хотя было бы проще и естественнее копошиться в земле и развёртывать зелёные листочки.
Приподнявшись на локте, профессор говорит:
— До удивительности вам идёт роль благодетельного ангела. Пожалуй, сейчас я уже мог бы выкурить папиросу без последующих театральных эффектов.
— Выкурим после, закусивши. Только вот хорошо ли вам выходить? А то я могу принести сюда.
Они решают все-таки выйти. Шофёрский ресторанчик, при всей неказистости, известен доброкачественностью продуктов и дешевизной. Разговор начинает Егор Егорович после второго блюда, то есть после варёных овощей, ещё предстоит мясное.
— Я ведь не просто к вам шёл, Лоллий Романович. У меня в голове планы и планы. Множество новостей личной жизни. А кстати, я с похорон большого человека, но это между прочим.
— Профессор усердно жует и запивает кисленьким вином с водой. Настоящее, таким образом, сносно; будущее не представляется важным. У профессора побаливает зуб, и вообще зубы становятся негодными. В старости это естественно и неизбежно. Егор Егорович продолжает:
— События таковы, что мой сын Жорж, он ведь француз, французский инженер, получил место в Марокко, Это прямо замечательно! Мы теперь закажем по антрекоту? Я думаю — с жареной картошкой, её дают много. И вот давайте-ка чокнемся.
Они чокаются. Лоллий Романович, дожевав зелень больным зубом, окидывает собеседника приветливым и несколько удивлённым взором: откуда взялся этот чудак Тетёхин? А впрочем — отличный человек. И с неожиданной жадностью допивает свой стакан, даже зажмурив глаза.
— Получил в Марокко, и неплохие условия. Уж что он там будет созидать — не могу вам сказать; вероятно, он что-нибудь может, раз доверяют. И вот мы говорили с Анной Пахомовной, не поехать ли и ей в Марокко с Жоржем? Будет вести его хозяйство, а то уж он очень молод. Он теперь самостоятельный. Жорж неплохой мальчик и очень рассудительный; как-то они это умеют, такие практичные, прямо замечательно. Стал даже важным, все-таки и место и жалованье, приятно ему. Зовет с собой мать, ну, а мне так, конечно, нечего делать, никак не устроиться, я бы остался.
Жевать мясо больнее, чем зелень, но в мясе чувствуется сила. Только на этом блюде Лоллий Романович догадывается, что был голоден и, пожалуй, все ещё голоден, даже больше прежнего. Он усиленно налегает на хлеб и теперь слушает внимательно.
— Вот я и говорю. Анна Пахомовна уедет с Жоржем и будет, до некоторой степени, обеспечена; там и жизнь дешевле. А мы с вами, значит, попытались бы устроиться в деревне на постоянное жительство. Такой у меня план.
Лоллий Романович старается есть хлеб медленнее, потому что это последний кусок. В Казани он проводил лето в деревне, на берегу Волги. В те времена много работал и издал две книги; в деревне, преимущественно и писал, а зимой работал над лекциями.
— Стали бы мы там жить, огород разводить, мажет быть, курочек или кроликов. Скажите, Лоллий Романович, правда, что кролики так быстро плодятся?
— Из млекопитающих исключительной плодовитостью отличаются мыши.
— Ещё больше кроликов? Ну, мыши нам ни к чему. А вот ещё разводят во Франции голубей.
— Но вы имели в виду млекопитающих?
— Вот я и думаю, Лоллий Романович, если, например, дом отеплить, половину участка вскопать под огород да поставить; скажем, курятник или там для кроликов, то кое-как, может быть, и прокормимся своим трудом. Хорошо бы часть продавать, потому что там налоги, вода, удобренье, за все плати. Я все-таки надеюсь найти и какую-нибудь работишку в Париже, хоть так — время от времени, по счётной части или что. Тоже и кроличьи шкурки можно, продавать.
— Как вы думаете? Все-таки мы съедим ещё что-нибудь сладкое? Или просто сыру?
113
Большевиками (фр.).