Страница 18 из 103
«Кош-Агач» переводят: «Последнее дерево» — оно и правда единственное на всю долину, кривое и пыльное, корячится на краю поселка.
Предпоследнее спилили ночью и растащили на дрова еще в войну.
Здешние дома зарыты в землю, и вместо крыш прямо на потолочные доски наваливают для тепла солому и кизяк, так что и сами они на вид неотличимы от припасенного на зимнюю топку кизяка, тут же сваленного высокими кучами.
Улицы голы и сплошь усеяны растасканным собаками мусором и обрывками бумаги, в которой лениво роется ветер.
Зато вечерами все окна наливаются, как аквариумы, голубой водой громадных, больше окон, телевизорных экранов.
Днем через долину прогоняют вниз, к далекому мясокомбинату, гурты.
Косматые монгольские сарлыки бредут, угрюмо похрюкивая, поводя широкими рогами и волоча свисающую до земли шерсть.
На них высокомерно поглядывают неторопливо пасущиеся в стороне верблюды в толстых меховых шароварах.
Они предвкушают окончательное наступление пустыни.
Барнаул — Бийск — Горно-Алтайск — Кош-Агач.
Август — сентябрь 1977.
Лейпциг.
Март 1997.
Вылупившись в окрестных долинах, как из хрупкого яйца, из голубой утренней дымки, на древний город навалился день из раскаленной глины.
Криво карабкается вверх по холмам розовая путаница старых ура-тюбинских улиц.
Они тесны и подобно коридорам больших коммунальных квартир откровенно населены бытом. Сюда выходят в шлепанцах. Завернутые в платки соседки выскакивают из голубых дверей попросить или дать взаймы стакан гороха и судачат, застряв на пороге. На свадьбу всю улицу завешивают коврами от ворот до ворот и расставляют бесконечный стол, за которым она пирует. А мостовую подметают домашним веником. Тут живут.
Великая коммуналка Востока, где посередке журчит по каменному желобу сток, а к пышущим жаром глиняным стенам лепится пестрая туземная мелкота под присмотром девочек постарше.
Двенадцатилетние невесты в узорчатых штанишках чинно сидят на корточках, похожие на больших ярких птиц с грязными босыми ступнями. Они заняты бесконечной болтовней.
Смуглые подростки азартно играют в орехи.
И точно как в коридоры моего детства, случайным движением воздуха заносит из-за стен и дувалов кухонные запахи — плова, кипящего масла и каких-то пряностей.
Мне смешна гордыня Афин и Рима, уберегших одни развалины. Тут, в потерявшем свою историю Ура-Тюбе, вижу я живую вечную жизнь.
Тут про любой дом возможно сказать, что ему и 30, и 300, и 1300 лет. Потому что на протяжении веков быт неуклонно возрождался здесь на тех же самых местах и в тех же самых формах. И древнее неотделимо перемешалось с новым.
Невесть как протиснувшийся сюда ярко-зеленый «Москвич» спрятался от окаменевшего в зените солнца под той самой разлегшейся на решетке лозой, где еще вчера отдыхал утомленный дальней ходжентской дорогой ослик, ненавидящий дни большого базара в ханской столице.
А в свежеструганый каркас нового дома, сложенного этим летом из хранящих форму ладоней глиняных комков, вставлена темная четырехсотлетняя балка, вытесанная еще прапрапрапрадедом нынешнего строителя для далекого предтечи теперешнего дома из вечной, не знающей старости арчи…
Резкий свет обнажает изумительную простоту быта, неотличимую от бедности. Но она так подходит климату и месту, что и не ведает, что она — бедность. А потому легко соседствует с роскошью.
Я видел взрослых и детей, мирно ужинавших лепешками с чаем под драгоценными узорными сталактитами потолка в жилище некоего прежнего богача — шедевре, занесенном в мировые каталоги. На роспись его, по преданию, ушли белки миллиона яиц, скупленных во всех 364 кишлаках округи. Это все равно как застать обедающую семью в одном из парадных залов Эрмитажа. Тем не менее они знали истинную цену своему жилью и вовсе не были смущены посещением: «Заходите, попейте чаю…»
Устойчивость жизни, порядок которой заведен века, века назад.
В квартальной чайхане которое тысячелетье заседают старики на широких деревянных помостах, застланных пестрыми одеялами.