Страница 10 из 103
Снова появилась, теперь уже в новой квартире, его присуха, его маета и любовь грешная, погубительница Людмила Дербина. Женщина крупная, задастая, грудастая, конопатая, из тех, что волновали и влекли с виду тщедушного, но пылкого поэта, она ненасытной своей плотью, не зная усталости, тешила возлюбленного, наслаждаясь свободой в новой квартире, ничего там не моя, не убирая. И самое худое — попивала вместе с ним. Разика два парочка эта поэтическая появлялась у нас. Рыжая, крашеная, напористая подруга Николая, при которой он держался шумно, порой развязно, не поглянулась Марье Семеновне, да и мне тоже. Жена моя попросила Рубцова не приходить к нам больше с пьяной женщиной, да и самому, если есть желание нас навещать, быть потрезвее.
О-о, беда, затем произошедшая, надвинулась не сразу. У нее было давнее начало и долгое продолжение, которое должно было всех нас насторожить и обеспокоить.
Семья наша сошлась и сдружилась с Николаем Михайловичем Рубцовым еще тогда, когда мы жили на первой квартире, о которой я потом долго тосковал и отчего-то по сю пору часто вижу ее во сне. У нас там были прекрасные соседи по площадке, престарелые муж с женой, но рядом, за стеною, жила молодая девка, работавшая проводницей вагона, она где-то раздобыла пленку с первыми, совсем хриплыми записями песен Высоцкого, часто собирала громкие компании и, распахнув окно, давала возможность насладиться пением нового вокального дива всей улице. Никакие увещевания и угрозы милиции на восторженную вологодскую меломанку не действовали. Она матом обкладывала всех, кто не внимал ее кумиру, не дорос до понимания великого дарования.
Усталый, разбитый искусством, гремевшим всю ночь за тонкой стеной хрущевки, вышел я дохнуть воздухом, попутно купить молока и горячих пышек, которые продавались с голубой тележки на углу. Гляжу, сюда же, к тележке, плетется откуда-то Николай Рубцов. Бледный, с выступившими под носом и на лбу каплями пота, с непородисто заросшим лицом, со вставленными в темные ободья глазами. Вот-вот упадет. Я подхватил его под руку. «Ты что, заболел?» — спрашиваю. Он только слабо махнул рукой. С трудом уговорил его пойти к нам, помог подняться по лестнице. Марья Семеновна напоила гостя горячим молоком и сердечными каплями, уложила на диван, и он там проспал день, затем ночь, так тихо, не шевелясь, спал, что я подходил посмотреть — живой ли?
Прошло три дня, Николай начал приходить в себя после, как оказалось, провального запоя. Помылся, побрился, лежит, книжку почитывает, но тут примчался на машине нас все годы опекавший работник отдела культуры обкома и, как мы ни убеждали оставить человека в покое, умчал его к себе.
Я уже сообщал в начале этих страниц, что Рубцов не очень-то жаловал всякого рода чинов, тем более дистиллированную обстановку в доме и шибко интеллигентное обращение друг с другом, стало быть, и с ним тоже, вот и смотался быстренько куда-то.
Вскоре и появилась она. Николай Михайлович не любил показывать народу дам своего сердца и распространяться насчет интимных и прочих всяких дел тоже не любил. А эту, Людмилу-то Дербину, с которой свел его Литинститут, привел в Союз писателей, представил как поэта, таскал ее всюду за собой по мастерским художников, по домам, редакциям и квартирам.
Он даже помог организовать обсуждение сборника стихов Дербиной в Союзе писателей с целью рекомендовать его для издания в архангельском издательстве и сам выступил рецензентом.
При этом был, как всегда, когда дело касалось поэзии, строг, взыскателен и даже беспощаден. Стихи Дербина слагала уже крепкие, звучные, но были они неженственны, по-медвежьи косолапили и отдавали жестокостью.
У меня под руками ее очень сильный третий сборник — «Крушина». В раннем стихотворении «Люблю волков» есть такие строчки:
И заключение:
Или веще-зловещее предощущение в другом стихотворении:
Целый ряд подобных стихов был в той рукописи, и Рубцов категорически выступал против них, утверждал, что женщине не подобает писать стихи такого рода.
По жалости натуры склонный благоволить женщинам, я что-то возразил рецензенту. Но он, обычно благожелательно относившийся к тому, что я глаголю, на сей раз был непреклонен и суров.
Сборник, в общем-то, был одобрен. С замечаниями возвращен автору на доработку.
Но, увы, увидеть свет предстояло ему не скоро…
Я, да и не только я, все мы, вологодские писатели, как-то надолго выпустили из виду гулевую парочку поэтов, и лишь стороной долетали слухи о том, что они уж и драться начали. У Дербиной была девочка, собиравшаяся в школу. Женщина нашла себе работу, устроилась библиотекарем на торфяном участке. Здесь же, в полугнилом бараке, при библиотеке, была и комнатушка для жилья.
Лишившаяся дома и мужа по причине любви, Дербина устроилась на участке, что располагался верстах в пяти от Вологды, и облегченно вздохнула.
Но неугомонный кавалер достал ее и на торфе.
Ну, достал и достал, что тут поделаешь, коли такая привязанность у человека и обожание непомерное, всепоглощающее. И обожал бы иль сидел бы в барачной библиотеке, книжки читал, стихи записывал, так нет ведь, его скребла творческая жила по сердцу, не давала сидеть в укромном уголке, страсть нравоучения влекла к народу. В дырявых носках выйдя из-за стеллажей, он обвинял читателей-торфяников в невежестве, бескультурье, доказывал, что лучше Тютчева никто стихов не писал и не напишет, декламировал, с пафосом, с выкриком, поэзию обожаемого им поэта.
Кончилось тем, что Дербина выставила своего обожателя вон, умоляла не приезжать больше, так как из-за него она может лишиться последнего скудного куска хлеба и пусть дырявой, но крыши над головой. Не внял поэт мольбам любимой дамы, иной раз пешком тащился по грязным болотным дорогам и торфяным рытвинам на манящие огни торфяного поселка. Возлюбленная его навесила на дверь крючок и однажды не пустила кавалера в свой дом. Он ее умолял, матом крыл, ничто не действовало, тогда он пошел под окно барака, двойные рамы которого, пыльные и перекошенные, не выставлялись со дня сотворения этого социалистического жилища, от досады сунул кулаком в окошко и вскрыл стеклами вены на руке.
Квартира моя располагалась как-то очень уж ловко — пристань рядом, парикмахерская рядом, Дом-музей Петра Великого, здесь же почта, магазин, скоро выяснится, и морг, и больница по соседству.
Иду я по набережной, навстречу мне едва живой тащится знакомый врач. Поздоровался я с ним и спрашиваю, чего он такой усталый-то? А он в ответ:
— Всю ночь вашего Рубцова, поэта, спасал, вены в кучу собирал, умудрился, дурак, поувечиться на торфоучастке, куда «скорая» пройти не может, тащили его, волокли до дороги-то, крови много потерял…
Днем меня не пустили к Рубцову, сказали, дня через два-три оклемается поэт, тогда и свидитесь. Я на денек слетал по вызову в Москву, на рынке купил свежайших пупыристых огурчиков, и, когда Коля явился на мой зов, мы сели на скамейку над рекой, я сунул ему три огурчика в здоровую руку со словами: