Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 180

Где? Что? Над кем? — спросил встревоженный гетман.

Князь Ярема тоже очнулся и остановил на бледной панне свой взгляд. Гости переглянулись и присмирели совсем.

В Кодаке, над войсковым панским писарем: тотчас после отъезда вашей гетманской милости Богдана Хмельницкого арестовал комендант и бросил связанным в подземелье, как какого-либо неверного поганца или как пса! — уже громче звучал ее голос, и в нем дрожало струной чувство оскорбленного достоинства.

За что? По какому праву? — спросили разом князь Ярема и гетман.

Ни по какому и ни за что! — ответила, одушевляясь больше и больше, панна Ганна. — И сам комендант не сказал дядьку причины, да и не мог; разве вельможный пан гетман и ясный князь не знает этого доблестного лыцаря? Он предан отчизне и шляхетному панству... Скажите, пышные панове, я обращаюсь к вашему гонору!

Большинство одобрительно зашумело; только весьма немногие прикусили язык и молчали.

Удивительно! Это какая-то злобная интрига, — продолжал гетман, — но правда ли? Мне что-то не верится, чтоб без моего приказа... да, именно, без приказа... и мой же подвластный на моего, так сказать, слугу наложил руку! Ведь это, это...

К сожалению, истинная правда.

Да кто ее принес?

Ахметка, слуга Богдана; при нем связали пана писаря и повели в лех... А Ахметка, которого хотели было бросить в яму, как-то ушел и прискакал сюда сообщить о злодейском насилии над его паном.

У Ганны дрожал уже голос, а на глазах блестели слезы: сердечное волнение и тревога боролись, видимо, с мужеством.

Значит, правда! — возмутился уже и Конецпольский. — Но какая дерзость, какая наглость! Без моего ведома.

Предполагать нужно что-нибудь экстренное, — вмешался Чарнецкий, — и, вероятно, пан Гродзицкий не замедлит сообщить вашей гетманской мосци причины.

Положим, но, однако, все-таки, — отрывисто и заикаясь, соображал Конецпольский.

Но Ганна перебила его, испугавшись, что замечание Чарнецкого успокоит гетманскую совесть и заставит ожидать получения от Гродзицкого разъяснения.

Я знаю, ясновельможный гетмане, эти причины: мне Ахметка передал их... Пан Ясинский, бывший войсковой товарищ у ясноосвецоного князя, уволенный его княжескою милостью за самоуправство, которое хотел он учинить над Богданом, теперь мстит за свою отставку: взвел коменданту на дядька какую-то нелепую клевету, а тот захотел показать свою власть... Обласкал Ясинского, а вашего войскового писаря связал и бросил на муки.

Да, я подтверждаю гетманской мосци, — вскипел задетый Ярема, — что Ясинского я вышвырнул из своей хоругви за наглое нарушение дисциплины и превышение власти... Я не за хлопов-схизматов, — перевешай он тысячи их, не поведу усом, — а за дисциплину и подчинение: это первые условия силы войска. А этот Ясинский, при бытности моей в лагере, без доклада осмелился было сажать на кол, и кого? Служащего в коронных войсках гетманского писаря... И без всякой причины, без всякой, говорю пану, а с пьяного толку, как удостоверился я лично. Удивляюсь и весьма удивляюсь, каким образом гетманский подчиненный дает приют у себя изгнанным мною служащим?

Я этого не знал, — смешался неловко гетман, — это, конечно, дерзко... да, дерзко! Разве Ясинский скрыл...





Конечно, вероятно, скрыл... Кто же может знать? — начал было снова защищать коменданта Чарнецкий.

Неправда, пане! — вскрикнул Ярема резко, повернувшись на стуле. — Если Ясинский и промолчал, то все мое атаманье об этом болтало: мое распоряжение подтянуло их всех! А Гродзицкий это в пику... Мы, стоящие наверху, — обратился снова к гетману князь, — должны уважать распоряжения один другого, иначе мы допустим в войсках такую распущенность и разнузданность, что их будут бить не только козаки и татары, а самые даже подлые хлопы!

Конечно, мосци княже, конечно, — поспешил словно оправдаться пан гетман, — этому Гродзицкому влетит... а Ясинский нигде в моих полках не будет.

Князь Ярема поблагодарил гетмана гордым наклонением головы. У Ганны глаза заискрились радужною надеждой при таком благоприятном для нее расположении духа владык. Она ступила шаг вперед и дрожащим от радости голосом прибавила:

Неужели великий и славный гетман замедлит протянуть свою мощную руку верному слуге, придавленному заносчивым своеволием и черною местью врага?

Красота и сила экспрессии всей фигуры просительницы, ее лучистые, сияющие глаза, пылающие от волнения щеки в этот миг делали панну просто красавицей и приковывали к ней взоры восхищенных зрителей.

Конецпольский тоже залюбовался и сразу не смог ей ответить, а Ганна, переводя дух, продолжала, увлекаясь до самозабвения:

— Разве долголетней службой отечеству не доказал Богдан своей преданности? Разве он был уличен когда-либо в измене, предательстве или лжи? Разве бескорыстием и правдой не заслужил себе веры? Разве не оказал своим светлым умом многим и многим услуг? Разве бесчисленными бедами, испытанными им при защитах отчизны, не купил он защиты себе? Разве он, отважный и доблестный, не нес своей головы всюду в бой за благо и честь великой Речи Посполитой? Разве он запятнал чем-либо славный рыцарский меч, дарованный яснейшим крулем за храбрость? И вот, у него теперь этот славный меч отнят, а сам борец связан, опозорен и ввергнут в адское место, где холод, и голод, и мрак подорвут насмерть его силы, полезные для отечества и для вас, вельможная и пышная шляхта!

Ганна оборвала речь и стояла теперь, трепетная и смущенная, сама не сознавая, как она отважилась столько сказать? Правда, у нее, во все время пути к Чигирину, толпились тысячи мыслей про заслуги Богдана для отчизны, про его значение для родины, про его великие доблести, про его высоко одаренную богом натуру, про то уважение и любовь, которые все должны, обязаны ему показывать, благоговеть даже перед ним и беречь его как зеницу ока, — все это вихрем кружилось в ее голове, жгло сердце, окрыляло волю, но вместе с тем подкрадывался к ней и ужас, что она ничего не сумеет, не сможет сказать, что ее засмеет панство, и она, пожалуй, еще разрыдается, и только. Эти два течения мыслей поднимали в ней страшную, мучительную борьбу, которая под конец нашла себе исход в одной короткой, безмолвной молитве: «Господи, утверди уста мои! Укрепи меня, царица небесная! Открой им сердца!» С молитвой она вошла в эту светлицу, исполненную разнузданного и грубого веселья насыщенной плоти. Страшный блеск ослепил ее, неулегшийся хохот оледенил кровь, и она, бледная, закрыв ресницами очи, только шептала молитву... И вдруг после первых, пламенем скользнувших минут, у нее радугой засияло в душе, что господь услышал мольбу, смирил гордыню врагов, открыл их сердца, и она дерзнула перед этим пышным собранием словом, и слово это само как-то вылилось в сильную речь.

А речь действительно произвела на всех неотразимое впечатление.

Досконально! Пышно! — после долгой паузы послышались робкие хвалебные отзывы с разных сторон.

Демосфен{66}, до правды, Панове, Демосфен! — отозвался до сих пор молчавший Доминик Заславский{67}, обозный кварцяного войска, средних лет, но дородства необычайного, конкурирующего с паном Корецким; Заславский до сих пор был занят сосредоточенно и серьезно насыщением своего великого чрева, и только появление и речи панны Ганны могли разбудить его пищеварительное спокойствие...

Illustrissime![39] — не воздержался от похвалы и патер, старавшийся в истоме приподнять красные веки.

Все это сильно потому, — подчеркнул ротмистр Радзиевский, — что справедливо и искренно, от души!

Я это подтверждаю, — отозвался наконец и князь Ярема. Его гордую душу всегда подкупала отвага, а здесь она, в чудном образе этой панны, была обаятельна. — Этот писарь Хмельницкий умен и храбр несомненно.

39

Чудесно! (лат.).