Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3

Этика души ребенка — это целая наука, целая поэма и целое откровение. К ней надо подступать нежно, чуть слышно, осторожными, ласковыми руками. Надо дать расцвести свободно и красиво этому благоухающему, прекрасному цветку. И одним из непременных условий здорового, трезвого, этичного, вполне «человеческого» воспитания я считаю удаление, ПОЛНОЕ И БЕЗВОЗВРАТНОЕ УДАЛЕНИЕ, ИЗГНАНИЕ РОЗОГ И ПЛЕТКИ, этих орудий умерщвления стыда, собственного достоинства, составляющего залог будущего гордого человеческого «я» в ребенке.

Долой плетку! Она пропаганда бесстыдства.

Что может быть гаже, пошлее и омерзительнее, когда вы видите нижеследующую картину.

Двое людей в комнате. Издерганный, истерзанный, нервный, заранее взвинченный непосильным трудом или службой труженик, отец семейства, бледный от злобы, «зашедшийся» от бешенства, по поводу какого-нибудь, проступка ребенка, с трясущимися губами, с глазами воспаленными и красными — и маленькое, дрожащее, хрупкое существо с насмерть испуганным взором, взором затравленного волчонка, с посиневшими от ужаса губенками.

Отец и ребенок. Провинившийся ребенок и наказующий отец.

Отец, как власть имущий, кричит, беснуется, топает ногами и бранится. Дитя молчит. Трепещет и молчит. Дитя знает по опыту, что за потоком слов, брани последует «дело».

Это дело ужасно по своей необузданной, мерзкой, бесчеловечной сути. Оно начинается обыкновенно громовым криком: — «Ложись!»

Маленькое существо дрожит сильнее, маленькое существо почти теряет сознание. Но что в этом.

Тот, другой, взрослый, уже теряет свое «человеческое», свое «я» звучащего «гордо» человека. Человека уже в нем нет, он — зверь.

И этот зверь бросает ребенка грубо, как вещь, обнажает нежное детское тельце, и начинается мерзость бичевания.

Если ребенок бьется и мечется, и рвется из рук, на помощь зовется кто-либо из домашних, иногда не один, двое, трое. И происходит нечто более чем омерзительное, чему нет имени в наше «культурное» время…

Двое, иногда трое людей орудуют, как палачи, над распростертым детским тельцем. Двое, трое держат, один бьет..

Боль, стыд, ужасный, потрясающий все существо, мучительный стыд, стыд, помимо позорного наказания, стыд обнаженной наготы, стыд будущего гордого человеческого «я»… Он является инстинктивно, смутно, неясно, но тем не менее является в душе ребенка. Является и тогда, когда ребенок, без ропота, послушно, зная, что ему нет спасения, исполняет волю старшего и покорно ложится, чтоб воспринять наказание, и тогда, когда он противится наказанию, надеясь избежать его…

Первые розги, первое сечение стоит полного пересоздания душевного строя дитяти. Строй души нарушен. Безмятежная ясность исчезла. Вместо неё: страх, подлый, животный страх маленького пигмея к его властелину.

Стыд детской нетронутости, стыд чистоты задавлен, поруган и… позорно умерщвлен.

Новая провинность, новое наказание. Также мечется и извивается под розгой бедное обнаженное тельце, но ребенок уже не тот. Ужас новизны исчез. Исчез и первый стыд. Он не жжет уже, как прежде, с той мучительной остротою. Он задавлен, он скрылся, а через два, три, четыре случая такого наказания исчезнет и совсем. Испуганные глаза уже не хранят в глубине себя того панического ужаса, что зажегся в них впервые перед розгой. Злые огоньки загораются в них. Уже не кричит, не плачет наказуемый. Не бьется, не вздрагивает конвульсивно маленькое распластанное тельце.

Затихает дитя. Затихает боль. Умирает стыд. Ко всему можно привыкнуть — и к позору, и к боли.

Боль усугубляется от стыда, а раз стыд потерян — боль является менее чувствительной.



Рождается нечто новое им на смену: злость, озверение, полное притупление сознания своего маленького «я», которое живет в ребенке, как и во взрослом, живет безусловно. А иногда острота положения действует еще новым, еще более нежелательным образом…

Мне скажут, что я рисую картину «давно минувших дней», что ничего подобного теперь не бывает. Ах, если бы это было так! Но на самом деле, как я уже указывала выше, даже в интеллигентных семьях нет-нет, да и прибегают к подобному наказанию, то в припадке гнева, злости, то с полным, спокойным сознанием мнимой полезности применяемой меры, при чем в роли исполнителя является то отец, то мать, то, по их поручению, кто-нибудь чужой, иногда бонна, няня, учитель. Нередко, впрочем, к исправлению детей таким, поистине варварским, образом прибегают наставники и наставницы без ведома родителей, причем строго-настрого, угрозою еще более варварских наказаний, заставляют детей молчать о сечении и побоях.

Бывает и так, что родители и воспитатели принципиально признающие, что телесное наказание в воспитании не должно быть применяемо, все же, под влиянием какой-нибудь из ряда вон будто бы выходящей детской шалости, или под влиянием сильного гнева, нервного возбуждения и тому подобного, забывают про свои принципы и прибегают к розге. «Один раз, мол, это ничего» — оправдывают свой поступок иногда такие родители и воспитатели, забывая, что и ОДИН РАЗ оставляет на ребенке нередко неизгладимый след. Но «одним разом» редко ограничивается: за первым опытом применения розог или плетки следует почти неизбежно второй, третий…

Приходит ли в голову наказывающим ребенка таким образом отцу, матери или воспитателю, какие ужасные последствия может иметь удар розги или плетки? Думают ли они о том, что невольно могут явиться причиною нравственного растления наказуемого?

Откуда взялись садисты? Вот вопрос, который до сих разрешался с чисто физиологической точки зрения. Причина: ненормальность, извращение чувствительности в половом её значении. Но откуда извращение, откуда ненормальность?

Говорят, трактуют между прочим о наследственности. Весьма может быть, что и наследственность играет тут немаловажную роль. Но почему же у вполне здоровых в этом направлении людей дети, которых часто подвергали телесным наказаниям, вырастают с явными наклонностями к садизму?

Человек привыкает ко всему — привыкает и к плетке.

— Я рад, что меня пороли, — говорил один циник, — знаете ли, это отлично полирует кровь. Видите, каким зато быком вырос.

Благодарю покорно за такую полировку.

Я помню мальчика в детстве. Мы выросли вместе. Он был худенький, бледный и какой-то жалкий. Ему все как-то не удавалось, и его секли нещадно. Сначала он бился и кричал на весь двор (мы жили рядом с его родными), потом крики и стоны во время экзекуций прекратились. Как-то раз я вошла в детскую, когда он был там, и ужаснулась. Одна из моих больших кукол лежала поперек постели с поднятым на туловище платьем, и мой маленький товарищ бичевал куклу снятым с себя ремнем. Его лицо было очень бледно, губы закушены, и глаза горели нездоровым огнем. От всего существа веяло упоением и сладострастием, таким странным и чудовищно жутким в лице ребенка.

Пришлось мне быть случайною свидетельницей и другого подобного факта: мальчик, уложив в ряд всех кукол своей сестры и ее подруг, сек их розгою по обнаженному туловищу, причем глаза его горели, лицо было красное, руки буквально дрожали. Свое поведение мальчик объяснил тем, что точно также наказывал отец своих детей, когда они провинились в какой-то шалости.

В другой раз, отец мой пригласил ко мне на детский вечер несколько сверстников-ребят. Среди них была маленькая девочка. Мы все танцевали в гостиной, и эта девочка танцевала также. Вдруг, совершенно неожиданно, она подняла очень высоко свою юбочку и засмеялась, лукаво поглядывая кругом.

— Что ты делаешь, бесстыдница! — накинулась на нее нянька, — как тебе не стыдно!

— Не стыдно, — также лукаво улыбаясь, отвечала девочка, — мама, когда сечет, раздевает меня до гола, так разве это стыдно?

Вот вам и своеобразная логика шестилетнего мудреца!

Помнится мне и такой случай: девочка из интеллигентной семьи очень часто, играя со своей куклою, поднимала её платье и под предлогом, что кукла её не слушается, то рукой, то розгой беспощадно наказывала ее, не чувствуя при этом ни малейшей жалости. Когда девочке делали по этому поводу замечания, она отвечала: