Страница 2 из 4
А с неба, из-за тучи метели кротко сияла и улыбалась подернутая дымкой луна. И снежные хлопья как птицы носились в воздухе. От полустанка уже скакал во весь опор верхом в поселок сынишка сторожа Авилова — сзывать крестьян на расчистку пути от заноса. На платформе топтались пассажиры. То и дело подавались робкие тревожные свистки, нервируя еще больше и без того нервных. Наконец удалось уговорить публику занять места в отделениях и терпеливо дожидаться конца результатов расчистки. Высокого студента в шинели Груздев успокоил как мог и повел ночевать к себе.
IV
Когда на следующее утро Нина Груздева, маленькая, худенькая девушка, с веснушчатым некрасивым лицом и чудесными голубовато-серыми глазами, являвшимися большой и прекрасной неожиданностью на этом лице, вошла чтобы заварить чай в столовую, кабинет и спальню отца, — комнату, имеющую три названия в одно и то же время, — она громко ахнула и чуть не выронила из рук чайницы от радостного волнующего испуга. На рваном старом кожаном диване, под теплой шинелью с ильковым воротником, спал некто, незнакомый, молодой и прекрасный, по её мнению такой прекрасный, какие редко встречаются в жизни. Нина, чуть дыша, на цыпочках приблизилась к дивану. Перед ней было свежее открытое смуглое лицо. Черные брови, черные бархатные ресницы. Черные же усики, чуть намеченные над верхней губой. И алый, рот чувственный и нежный.
— Владимир Ленский, — прошептала Ниночка, прижимая худенькие руки к груди и вся замирая от восторга. — Владимир Ленский, — прошептала она еще раз с тихим благоговейным ужасом.
И вот сонные удивленно-расширенные глаза раскрылись. Черные, чуть выпуклые, блестящие нестерпимо.
— Откуда ты, прелестное дитя? — не без оттенка юмора продекламировал студент. Он принял маленькую девушку в первую минуту за ребенка. И вдруг, заметя длинное как у взрослой платье и вполне сформированную под дешевенькой тканью налившуюся грудь, и эти глаза, угрюмые и прекрасные, задумчивые и восторженные в одно и то же время, глаза с необъяснимо волнующим выражением устремленные на него, — смутился.
— Простите… ради… Бога… Я думал… я думал… — пролепетал он, натягивая на плечи сползшую шинель, — я не ожидал встретить здесь взрослую барышню.
— Да я и не барышня вовсе. Я — Нина. Дочка здешнего начальника полустанка, — поспешила ответить девушка, теребя тонкими пальцами одной руки рукав другой. — А вы, может, чаю хотите? Я вам налью. Со сливками. Или кофе? И свежую булку велю принести Агафье. Вчера у нас булки пекли. И сливки есть хорошие, деревенские. Вот испробуйте, так сами увидите. — И она улыбнулась смущенной, милой улыбкой, от которой просияло и странно похорошело её некрасивое незначительное веснушчатое лицо.
— Что то в ней есть такое… притягательное, несмотря на то, что вобщем дурнушка. А глаза как звезды… — проносилось в голове Димитрия Васильевича Радина, пока он пил чай с густыми, похожими на сметану, сливками и с домашней рыхлого теста булкой. А она, обрадованная возможностью поделиться впечатлениями своей несложной монотонной жизни, говорила ему о нежных одуванчиках, о зеленом пруде и белых равнинах, о бывшей учительнице Анне Семеновне, обо всех убогих радостях её в здешней глуши.
Между тем, метель унялась к полудню. Выглянуло солнце, скупое, студеное, январское. Но с заносами еще не управились, и путь все еще расчищали, долго, старательно, усердно, на своем и соседнем участке. Пассажиры разбрелись по насыпи и, разминая затекшие ноги, гуляли вдоль шпал. Машинисты весело гуторили за кипящим чайником на паровозе.
Казалась празднично-светлой природа кругом. Белая как сахар равнина притягивала взоры.
— Хотите на лыжах побегать? У папаши лыжи есть и у меня тоже, — предложила Нина Радину, когда чай был допит и булки уничтожены дочиста.
— А поезд долго еще простоит? Не опоздаю я?
— Вот еще что выдумали. До сумерек не тронетесь. Папаша приходил, сказывал; — и не дожидаясь его согласия, побежала за дешевенькими приспособлениями для несложного спорта, которым сама увлекалась зимой.
V
Белела сахарная равнина, сверкая разноцветными блестками под студеным, мало греющим солнцем. Не слышно было обычных железнодорожных сигналов. Вследствие заносов в пути стали поезда, пресеклось движение. Маячили одинокие фигуры и темные группы людей на насыпи — Нине и Радину они казались издали маленькими козявками; и поезд тоже издали чудился игрушечным. Они ушли далеко на лыжах версты за две по снежной равнине. От быстрого бега разгорелись щеки девушки. Голубым огнем загорелись глаза. И выбились из под платка русые вьющиеся от природы завитки волос.
— А ведь она, шельма, сейчас премиленькая, — решил Димитрий Васильевич, — он же по общему товарищескому приговору беспутный Димушка, — поглаживая черные молодые усики и с удовольствием охватывая взглядом миниатюрную стройную фигурку, и бело-розовое горящее румянцем юное личико, действительно, похорошевшее на морозе в разгаре спорта, и сверкающие как голубые звезды глаза.
Заговорили о книгах, о беллетристике, о Пушкине. Дима был удивлен несказанно, что скромная дочь ссыльного начальника полустанка, имела понятие и о Полтаве, и о Евгении Онегине, и о Гоголе с его Майской ночью, с его Мертвыми душами.
Бежали теперь оба, запыхавшиеся, румяные возбужденные, чуть вскрикивая каждый раз, что быстро слетали лыжи по скату сугроба. На одном месте не удержались и, не размыкая рук (все время держались за руки), оба полетели в снег, хохоча как безумные
Случилось так, что захолодевшая щечка Нины попала под горячие губы студента, и знойно обжег ее неожиданный быстрый поцелуй. А за ним другой, третий, четвертый.
Тяжело и неровно дыша, Нина поднялась с колен, страстно — взволнованная, испуганная и обрадованная.
— Что вы? Что вы? Что вы делаете? Грех какой так обижать беззащитную.
А у самой в серо-голубых глазах призыв и желание.
За восемнадцать лет, прожитых в степи, среди снега или одуванчиков, она не испытала еще ни разу смутного волнения первых порывов любви. Правда, ждала их и звала бессознательно. И теперь они нахлынули вдруг, горячие, долгожданные.
Вот он — её идеал, этот смуглый красавец, этот новый Владимир Ленский, что целует ее и шепчет ей на ушко:
— Нинуся… Ниночка… Нинуша… Прелесть моя, сказка моя степная, непосредственная… Ниненок мой, одуванчик мой, снежинка моя милая, ведь я влюблен сейчас в тебя… Видишь, влюблен?.. Околдовала ты меня сразу, маленькая колдунья. Ну, так поцелуй же, ну, так приласкай же… Ну, сама поцелуй… Ну, Ниночка…
Ах, какой голос! Ах, какие бархатные нотки в нем! В самую душу просятся. В самую душу вонзаются… И голова от них кружится… И сердце бьется…
И сразу бледнея от приступа и волны первой неудержимой страсти, Нина прильнула к чувственному алому рту, по-детски закинув за шею Радина хрупкие маленькие ручки и шепча словно в забытье: «Владимир Ленский! Владимир Ленский! Мой Димушка! Мой миленький! Мой родной»!
VI
Так же шептала и в отдельном купе, которое занимал с товарищем-попутчиком Радин в поезде и куда уговорил, сняв лыжи, пойти отогреться Нину. Товарищ завел знакомства с барышнями из соседнего вагона и ушел с ними смотреть на расчистку пути, и Дима запер купе на задвижку.
Дрожа, но уже не от холода, а от волнения, сидела у него на коленях Нина… Ела конфеты из поставленной перед ней на вагонном столике-полочке коробки, пила налитый из дорожной фляги в микроскопическую рюмку-крышку крепкий и сладкий как сироп ликер.
— Это бенедиктин, — шептал Радин, — всегда беру с собой в дорогу. Пей, пей, не бойся, лучше согреешься… А опьянеешь, — поцелую-расцелую хорошенько и протрезвлю совсем.
Но поцелуи пьянили больше ликера. А тепло и полусвет, господствующие в купе, расслабляли, наводя истому. И постепенно смуглое лицо, склонявшееся над лицом Нины, делалось все больше, все значительнее, все прекраснее. Туманом застлалось зрение. Клокочущая волна залила тело, хлынула в голову, свинцом напитала жилы, и, слабея, с сомкнутыми глазами и тихим криком радостного ужаса, восторга и страха, охмелевшая девушка упала на грудь Радина.