Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 28

Пашка читал: «Остров Рудольфа находится севернее островов Земли Франца-Иосифа, является базой советских воздушных экспедиций на северный полюс…» Я слушал Пашку, а сам думал. О чем? Об одном и том же: что я, должно быть, совсем зря живу на свете — не гожусь ни для какого большого дела, ни для какого подвига.

Ведь кто совершает подвиги? Летчики, моряки, зимовщики, как например, папанинцы, пограничники, геологи или, в конце концов, пожарники. А мне не летать, не плавать, не взбираться на горы, не открывать полезные ископаемые. Меня даже в пожарники не возьмут. Разве это жизнь?

Дома я как-то совсем не задумывался ни о себе, ни о том, что делается на свете. Не потому, что я какой-то дурак. Просто некогда было. Даже «Пионерку» почитать времени не хватало: зимой уроки да лыжи, а летом на реке да в лесу. И радио слушал только зимой — прогноз погоды. Все узнавал: большой мороз на дворе или нет? Если большой — радость, уроков не будет, можно досыта на лыжах покататься…

Теперь времени — захлебнись: и радио слушаю, и газеты читаю. Почти все, которые выписывают на наше отделение. Читаю и удивляюсь: до чего много всякого интересного и героического происходит у нас. И почти каждый день. То моряки спасают потерпевших кораблекрушение, то пограничники задерживают диверсантов, то охотники с опасностью для жизни ловят титров или медведей.

Но, конечно, больше всего подвигов у летчиков. Вот совсем недавно мы читали о командире воздушного шара Зиновьеве, который продержался в воздухе целых два дня и две ночи.

«Беспримерный полет», «Международный рекорд», «Отважный аэронавт»!

Аэронавт! Одно слово чего стоит! Да за такое слово все отдать не жалко. А теперь вот новое: полярный летчик… Что лучше — выбирай.

Конечно, кто-нибудь и выберет, только не я.

Запись одиннадцатая

Нам обещали показать новый фильм «Валерий Чкалов». Эта кинокартина только что вышла на экраны города, и нам хотят показать первым; говорят — Сергей Львович постарался. Здорово, ничего не скажешь.

Но это завтра, в выходной. А сейчас надо собираться на занятия. Вон наши санитары дядя Вася и дядя Кеша, по прозвищу Сюська, уже начали развозить ребят по классам. Эту кличку, Сюська, дяде Кеше влепил Мишка Клепиков за то, что тот свои любимые словечки «слушай-ка» произносит «сюська». Кличка крепко прилипла к дяде Кеше. Даже девчонки зовут его так — дядя Сюська.

Вот уже и Ленька Рогачев «уехал». Пришла моя очередь. Дядя Вася легко выкатывает койку в широкий проход и мчит меня к нашей палате.

— Ну что, Сашок, уже привык к горизонтале?

Этот вопрос дядя Вася задает каждый раз, видимо, умышленно произнося неправильно окончание слова.

— Привык, дядь Вася. Захотелось еще лет пять полежать.

— Многовато. Но ничего, если заскучаешь о доме — скажи: мигом довезу тебя на этом быстроходе.

И смеется, топорща рыжеватые усы. Я тоже смеюсь. Так и въезжаю в палату.

Звонок. Первый урок — алгебра. Вот и «Энная степень» появился — наш математик Самуил Юрьевич, худой, длинный и гривастый, как потрепанная метла. Молча кивнул нам большой головой и прошел прямо к Рогачеву, присел на койку.

— А ну-ка, Леня, покажи, что у тебя получается с биномом.

И минут на десять оба молча и сосредоточенно засопели над Ленькиной тетрадью. Потом уже начался урок.

Все четыре часа Ванька Боков вертелся на койке, морщился и тяжело вздыхал. Я спросил тревожно:

— Опять случилось что-нибудь?

Ванька подавленно махнул рукой.

— Будто не знаешь — зуб нынче дергать будут… Ух, боюсь, аж внутри все дрожит!

— А ты откажись.

— Да ты что? — Ванька даже привстал. — Как так: откажись? Что скажет Сергей Львович? Не-ет, я своему слову хозяин. Лучше помру, а вырву.

— Ну, тогда не стони. Ванька поморщился:





— Что за человек такой! Совсем непонятливый. Говорю тебе: боюсь.

Фимочка и Пашка без роздыху завоевывали Зойку: умничали, стараясь положить друг друга на лопатки.

Ванька даже забыл на время о своих страхах, удивленно таращил глаза.

— Во дают! Чисто наши деревенские петухи: кто кого перекукарекает.

А Зойка хоть бы что: тараторит с девчонками.

Перед последним уроком она вернула мне «Избранные письма» Короленко, сказала, что они, эти письма, может быть, и интересны, но не для нее. Их полезней почитать Пашке Шиману, авось поймет, о чем там написано, и бросит свои стихи.

Пашка осекся на полуслове, будто ему вбили в рот кляп. По лицу пошли фиолетовые пятна, а на губах застыла жалкая улыбка. Притих и Фимочка: испугался, наверное, что Зойка и для него отольет горькую пулю. Только Мишка Клепиков хохотал, как сумасшедший: хрюкал, подвывал, стонал, охал. Не поймешь: или ему в самом деле так невыносимо смешно, или просто дурака валяет.

Я развернул книгу на своей закладке, и на грудь вдруг упала узенькая записка. Сердце мое дрогнуло и замерло: «Ты мне нравишься. Давай дружить. Ответь»…

Чья это записка? Кому? Мне? Не может быть! Глянул на Зойку. Она чуть приметно кивнула, улыбнулась. Сразу стало жарко. Как вор, зазыркал по сторонам: не заметил ли кто?

Едва дождался конца занятий, чтобы как следует почитать и подумать над Зойкиной запиской. Повернул случайно голову к Рогачеву, встретил его чуть прищуренные глаза. Так и похолодел.

— Ты чего?.. Чего уставился?..

Ленька усмехнулся.

— Да так… Лицо у тебя какое-то глуповатое. С чего бы это?

— От алгебры, — ответил я и почувствовал, как дрожит мой голос.

— Ну-ну, давай… — Рогачев снова усмехнулся и принялся читать книгу как ни в чем не бывало.

Черт рыжий. Сова очкастая. Не иначе он все видел, и теперь надо ждать от него какую-нибудь пакость.

После обеда, когда мы готовились к мертвому часу, Ваньку, посеревшего от страха, повезли к зубному врачу. Я воспользовался этим, достал из его тумбочки осколок зеркала, укрылся с головой простыней и принялся внимательно рассматривать себя.

Ничего хорошего не нашел. Глаза зеленые, нос длинный, зубы широкие, не очень ровные. На голове топорщатся почти белые волосы и тощими косичками спускаются на лоб и к вискам. Фу ты! Никогда не думал, что я такой некрасивый. Я было совсем расстроился, да вовремя вспомнил про записку. Все-таки понравился Зойке. Значит, во мне что-то есть такое…

Тут же, под простыней, принялся сочинять ответ. Хотелось так написать, чтобы она сразу почувствовала — не в красоте дело. Однако написать не удалось: привезли Ваньку, потного, красного и без одного клыка.

— Вот гляди — нету, — сказал он шепеляво, приподняв губу. — Думал, можги вмеште ш жубом выташшат.

Запись двенадцатая

В нашем классе (это еще дома) учился Колька Царьков — хлипкий тощенький мальчишка с вечно перебинтованной шеей. Не то у него всегда была ангина, не то еще что-то. Говорил он тихо и хрипловато. За это его прозвали Сиплым.

Учился Колька хорошо, на уроках сидел смирно, уставившись в учителя выпуклыми глазами. На переменах не бегал — стоял где-нибудь в уголке и, как сова, пялил оттуда глаза. На уроки физкультуры он не ходил — был освобожден.

С ним никто не дружил, а били его все, кому охота. Даже пацаны из четвертого класса. Подбегут, трахнут кулаком по голове или спине и со смехом снова мчатся по коридору. А Колька стоит и плачет, совсем беззвучно, только видно, как плечи дергаются да по щекам слезы катятся.

Однажды после уроков иду я домой, гляжу: в проулке четверо ребят колотят одного сумками. Подбежал ближе — Кольку. Он согнулся, закрыл руками голову и только охал. Жалко мне стало его и обидно, что он такой слюнтяй и бессильный. Бросился ему на выручку, растолкал ребят, кому-то в зубы дал. Они сначала растерялись, но увидели, что я один, оставили Кольку и кинулись на меня.

Трудно одному против четырех: я один раз ударю, а меня сразу четыре, только успевай увертываться. Но как я ни защищался, они крепко мне надавали: глаз подбили, нос и губу расквасили. Чего скрывать, я тогда оробел даже. Ну, думаю, изобьют в дым. Устал сильно, руки тяжелые, будто чужие, хоть убегай.