Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 77



— Ну, ненаебанная пизда! смерть бы твоя была, коли б хуй-то подрубили.

Основной фантазм — возбуждающая картинка: дыра. Груди и прочие места почти не рассматриваются (единственное исключение: «тут поп начал с бабой заигрывать, за титьки ее пощупывать… (64), поцелуи, нежности, ласки не существуют, минет отсутствует. Русский народный секс не знает никаких других эрогенных зон, кроме хуя, дыры и сраки.

В этом смысле заветная сказка не эротична, а порнографична. Эротика — эстетизированная форма секса, ее эстетическая эманация. Эротика, во всяком случае, связана красотой. Порнография есть материализация фантазма. Его овеществление. Сказка порой сочетает порнографию с очевидным садизмом.

«Вскочил он (солдат. — В.Е.), принес хомут, надел поповне на ноги, а там задрал ей ноги кверху, как можно покрутее, и просунул в хомут поповнину голову» (70).

Русская народная порнография почти целиком построена на образе пизды. Обнажение пизды вызывает у сказочника прилив чувств, стимулируюших оргазм. Причем любимая поза сказочника: по-собачьи, раком. Не раздеть — а заверить подол. В заветной сказке баб при ебле не раздевают (раздевание предполагает не ту коннотацию: раздеваются в бане и при порке); только подол задирают. Это делают как мужики, так и сами бабы. Обнажение всего женского тела (момент эротический) сказку не занимает. И когда баба (65) предлагает попу раздеться: «Коли грешить, так грешить: раздевайся догола; так веселее!» — жди подвоха: «Поп разделся догола и только улегся на кровать, как муж…» и т. д. Главное, навалиться сзади. Это основная поза ебли в заветной сказке, соединяющая наслаждение с унижением. Русский секс выделяет это положение с каким-то особым треском и пафосом.

Такое отношение к половому акту, выраженное в слове опустить, до сих пор распространено в мужских коллективах (тюрьма, лагерь, армия и т. д.), когда половое насилие одного мужчины над другим рассматривается главным образом как акт жестокого унижения (об удовольствии, а тем более взаимном, речи не идет).

Заветные сказки фиксируют особый коммуникационный модус русского диалога, который обычно строится не по принципу обмена информацией и расширения познания к удовлетворению обеих сторон, а по принципу соревновательности, словесной схватки, скрытого или явного спора, полемики, в результате которой поляризуются победившая и побежденная сторона.

В диалоге часто выстраивается второе измерение, в которое заворачивает разговор, основанное на образности высказывания. Сравнения и рифмующиеся слова разворачиваются в псевдореальность (это есть в «Мертвых душах»). Общение строится на недоразумении, недопонимании или полном непонимании. Оно постоянно стремится к юродивой коммуникации, при которой «да» неотличимо от «нет».

«Набежало на то место народу видимо-невидимо, стали ухитряться да раздумывать».

В природе русского человека есть ни с чем не сравнимая раздумчивость.

Милан, 1995 год Виктор Ерофеев

Синее тетрадо

Комиксы и комиксовая болезнь



Сколько раз, спускаясь по эскалатору или стоя с рюмкой вина на дипломатическом приеме, я ловил себя на мысли, что вокруг меня находятся персонажи комиксов, с напряженными, карикатурными, глупыми, возбужденными, тщеславными, хохочущими лицами, гротескными телодвижениями. Как мог, я сопротивлялся этим галлюцинациям, испытывал угрызения совести, беспокойно спал по ночам, особенно если в комиксовом свете мне представлялись близкие, знакомые люди, ценимые мной, талантливейшие из современников, с громкими именами. Казалось, в мой глаз попал кристалл искусственного льда, и мне нетерпеливо хотелось освободиться от «реснички» (почему-то в детстве ресницы чаще попадают в глаз, чем во взрослой жизни, однако я не об этом). Я даже со слабой надеждой перечитал датского сказочника — но это все равно что обратиться за помощью к педиатру.

Болезнь играла со мной в прятки. Порой она покидала меня, и я с облегчением переводил дух, порой же она обострялась до бреда. Я пробовал с ней бороться «народными» способами, нашел нехитрые рецепты: гречневая каша на завтрак, свежий воздух, одинокие прогулки, земляничное варенье, долгое слежение за полетом птиц (последнее особенно целебно). Но стоило только, возвращаясь в город, увидеть постового милиционера, как лечение шло насмарку, никакая земляника не помогала.

Мне пришлось наконец смириться со своей комиксовой болезнью. В разговорах я стараюсь смотреть мимо людей (они это принимают за знак неискренности) или в пол (тогда они считают, что я чем-то смущен). В обоих случаях они правы: мне приходится притворяться, и люди смущают меня. Я не могу, и это особенно скверно, относиться к ним серьезно, что называется, «по-человечески». Их поп-артовые фигуры кажутся мне раскрашенными фантомами. Мне странно с ними целоваться. Они странно шевелятся. Когда они давятся мясом, я не бросаюсь их спасать, хлопать по спине, мне кажется: они шутят. Порой меня охватывает желание ткнуть их сапожным шилом.

Утопая в комиксовой реальности, я обратился к искусству комиксов с целью вывернуть их наизнанку. Я начал свои штудии ab ovo.

Как это часто бывает, новое в искусстве, а уж тем более новое искусство, долгое время вовсе не считается искусством, оно самоутверждается в муках (и пусть). В роли отрицателей нового выступают, как правило, самые милые и порядочные люди. Я имею в виду основную часть либерально-консервативной интеллигенции. У меня такое впечатление, что все эти сотни людей, как сговорившись, работают заместителями главных редакторов газет и журналов. Именно они принимают культурные новшества последними. Меня это не удивляет: хранители традиционных ценностей призваны ревностно охранять свой музей. Но чем больше новое, с точки зрения сторожей, не похоже на традиционную культурную продукцию, тем значительнее открытие. Новое обычно рождается на помойке культуры. Комикс — чисто помоечное явление.

В отличие от кино, комикс не нуждался ни в электричестве, ни в целлулоидной пленке, он мог родиться когда угодно. Он родился вовремя, в этом знак его достоверности. Комикс возник тогда, когда началось овеществление человека и стало возможным разложить его психический мир на составляющие части, отдельные элементы. Наверное, такое овеществление явилось результатом утраты (во всяком случае, оно совпало с ней) общей идеи, надличностного идеала, перехода на рельсы утилитаризма (как капиталистического, так и социалистического образца) — всего того, что лаконично сформулировал Ницше в словах о смерти Бога.

Бог умер — родился комикс. Человек стал прочитываться, как географическая карта. Контуры материков, представляющие собой его основные страсти и фобии, превратились в контуры комиксовых рисунков. В этом смысле комикс оказался наиболее репрезентативным искусством XX века, по нему потомки составят впечатление о нас.

Все временные рекорды неприятия комикса побила Россия. Сто лет существования комикса, этого девятого по счету искусства, прошли мимо нее. За ее пределами — стомиллионные тиражи, ежедневное чтение целых наций; в России — одиночные выстрелы. Самая комиксная часть Земного шара отвернулась от комикса.

Против комикса в советской России объединились, казалось бы, заклятые враги: у интеллигенции победило презрение; власть запала на американскую эмблематику комикса. Не исключаю, впрочем, что тайные лаборатории КГБ прогнозировали эпидемию той самой комиксовой болезни, которая достала меня, и власть набычилась в предчувствии несчастья. Россию пронесло.

Что же касается других, то бурное распространение комикса, отмечаемое во многих странах Европы, в Японии, Латинской Америке, действительно можно рассматривать как успех американской культуры. Среди европейской интеллигенции считается хорошим тоном ее не любить. Напротив, crème de la crème[140] европейской интеллигенции, ее элита, американскую культуру обожают. Наверное, сливки правы не только назло всем: американская культура жизнетворна, как сгусток энергии. Я не думаю, однако, что это довод в защиту американской цивилизации. Скорее наоборот. Нечто подобное случилось когда-то с Францией, когда мир был свидетелем экспансии французского романа (включая его бульварный вариант).

140

Crème de la crème (фр.) — сливки.