Страница 54 из 77
«…А в сундуке сидит поп весь избитый да вымазанный в саже, с растрепанными патлами! «Ах, какой страшный! — сказал барин, — как есть черт!»».
Белинский был прав в своем письме к Гоголю. В результате столкновения двух крайностей: солдата и попа — создается особо взрывной эффект.
В сказке «Солдат и поп» (60) сюжет строится по схеме «исполнения желания»: «Захотелось солдату попадью уеть; как быть?»
Нарядился во всю амуницию, взял ружье и пришел к попу на двор.
— Ну, батька! вышел такой указ, велено всех попов перееть; подставляй свою сраку!
Поп не удивился такому указу. («Что делать! ихняя воля», — вздыхает поп из другой сказки (70) по тому же поводу.) Сказка точно фиксирует всегдашнее господство российского государства над церковью. Солдат в социальной иерархии важнее попа, ближе к власти, царю («А что, часто царя видаешь?» — заискивающе спрашивает поп солдата (70). Государство может издать такой указ. Более того, оно его и издало (в некоторой модификации) — после 1917 года. Но поп как русский человек знает, что всякий закон можно обойти, если умело за это взяться, посредством личных отношений. Отсюда его вопрос:
— Послушай, служивой! нельзя ли меня освободить?
Не кого-нибудь, и тем более не всех попов (бунта поп себе не позволяет), а именно меня, других попов пусть ебут согласно указу, раз он принят. В ответ солдат разыгрывает роль подневольного человека, раба государства, набивая, в сущности, себе цену, как классический российский взяточник:
— Вот еще выдумал! чтоб мне за тебя досталось! скидай-ка портки поскорей да становись раком.
А если бы скинул? От гомосексуального акта сказку защищает лишь изворотливость самого попа.
— Смилуйся, служивой! (хорошо, распевно, по-поповски звучит этот служивой. — В.Е.) нельзя ли вместо меня попадью уеть?
Поп грамотно ставит вопрос. Попадью, в его рассуждении, солдату уеть интересней, чем его самого. Возникает ситуация сексуального рынка, которую и хотел спровоцировать умный солдат. О том, что попу попадью не жаль, что ему не больно от мысли, что солдат выебет его жену, нет смысла распространяться.
— Оно, пожалуй, можно-то можно! да чтоб не узнали, а то беда будет!
Начинается вымогательство.
— А ты, батька, что дашь? я меньше сотни не возьму.
Договорились. Дальнейшее — порнография. То есть, в сущности, цель сказки:
— Ну, поди ложись на телегу, а поверх себя положи попадью, я влезу и будто тебя отъебу!
«Поп лег в телегу, попадья на него, а солдат задрал ей подол и ну валить на все корки».
Поп опять-таки как русский человек недолго огорчался по поводу безобразия указа и даже извлек из его исполнения свое удовольствие:
«Поп лежал-лежал, и разобрало его; хуй у попа понатужился; просунулся в дыру, сквозь телегу, и торчит, да такой красной!»
Поскольку сцене не хватает постороннего взгляда, точки зрения соглядатая, voyeur'a, в последний момент вводится образ поповской дочери. Именно она, а не сосед или какое-либо иное постороннее лицо, по тонкому расчету сказочника, придает действию предельное эротическое напряжение. Как же она себя поведет в такой ситуации? Разрыдается? Набросится на солдата с кулаками, защищая родительскую честь? Потеряет, наконец, сознание? Нет, в сказке она призвана сыграть совсем другую роль. Она должна произнести здравицу в честь солдатского хуя:
«А попова дочь смотрела-смотрела и говорит: «Ай да служивый! какой у него хуй-то здоровенный: матку и батьку насквозь пронизал, да еще конец мотается!»»
Естественно, здесь предполагается смех слушателя/читателя. Над чем же, однако, он смеется? Над тем, что дочь не разобралась, где кончается батькин хуй и начинается солдатский? По сути дела, вся сцена представляет собой ситуацию погрома, учиненного над невинной поповской семьей. Но сказке до этого нет дела. Она пристрастна, она в восторге от ловкости и мужской силы своего любимого героя, торжествующего над нелюбимым героем, и, что называется, общечеловеческие ценности не принимаются ею в расчет. Мораль сказки строго ориентирована на поддержку героя в любом его поступке. Действия солдата правильны, потому что они верны. Это уже основа бессмертного ленинского силлогизма.
На женской половине роли распределяются следующим образом:
Девки, по своему амплуа, естественно, enjeu nue. Они неопытны (не умеют «поднимать ноги круто»), вместе с тем любопытны и нередко остры на язык (по причине свежего, в первый раз, взгляда, который в сказке высоко котируется). Их девичий век краток, к девятнадцати годам (судя по сказке «Добрый отец», 37) им полагается овладеть ремеслом ебли. Сказочник над ними обычно подтрунивает, но иногда, выставляя их глупыми, издевается всласть.
Бабы по своей функции похотливы, им бы только задрать подол и «на хую покачиваться». Или дуры. Или похотливые дуры.
Функция жен двоится: они полезны и вредны (нередко вражеский образ) одновременно.
Если в сказке появляется вдова — то к ней по ночам обязательно ходит любовник.
В отличие от барина, отчужденного образа, барышни и молодые барыни — наиболее положительные из женских персонажей. Во-первых, они чаще остальных бывают в сказке красивыми, пригожими, во-вторых, знают, чего хотят, наконец, умны. Таких героинь одно удовольствие отработать (акт ебли имеет большое количество синонимов: в основном, глаголов, передающих значение очень активного, напористого действия; они отмечены в тексте курсивом; сказка также пользуется словом трах задолго до того, как в 70-х гг. XX в. оно стало общеупотребительным), этим можно гордиться, это настоящая победа (с точки зрения сказочника), не то что выебать девку или бабу (впрочем, тоже неплохо). Барышни/барыни вызывают у сказочника определенное уважение.
Образ старухи двояк, как во всякой русской сказке. Порой это старушка-помощница, например, лекарка, которая заманивает девку к себе домой, пугает тем, что та больна, ставит на четвереньки, завязывает глаза и дает парню ее «полечить» (сладкий сюжет-фантазм о ложной больничке, который любит мусолить заветная сказка, напоминает детские игры в доктора). Но чаще старуха — напоминание смерти, ебаться с ней стыдно. Девки мужика дразнят, «доводят», если он имеет дело со старухой: «Старуху качал! старуху качал!» Но старухи умеют огрызаться: «Ах, они, такие-сякие! да разве у старухи хуже ихной-то дыра! да где им, паскудным, так подмахивать!» (52). Для представления о возрасте: мать девки уже считается старухой (то есть около сорока лет). Впрочем, у сказки со временем отношения гибкие, постоянные нелады.
Сказка редко когда интересуется внутренним миром любой бабы, но бывают исключения. Иногда события разворачиваются с женской точки зрения, как ее представляет себе сказочник. Разговорились промеж себя две девки (15):
— А видала ль ты, девушка, тот струмент, каким нас пробуют?
— Видала.
— Ну что же — толст?
— Ах, девушка, право, у другого толщиною будет с руку.
— Да это и жива-то не будешь!
— Пойдем-ка, я потычу тебя соломинкою — и то больно!
Поглупей-то легла, а поумней-то стала ей тыкать соломинкою.
— Ой, больно!
Это уже лесбийский элемент русской народной порнографии, потешная картинка. Но если принять эту сказку всерьез, как фольклорный учебник по половому воспитанию, позиция девки поумнее окажется удивительной. Сошлись две подружки. Почему же одна вместо того, чтобы объяснить, раскладывает другую на лавке, тычет в пизде соломинкой? Ну, не понимает девка — так разъясни! Зачем издеваться? Во Франции бы объяснили, похохотали бы вместе — и объяснили, в Германии бы научно, с анатомическими картами показали, а в России та, что поумнее, некомпетентной подруге соломинкой больно тычет — издевается. Это такой модус российской коммуникации: получать удовольствие оттого, что дуришь другого. Этот русский разговор — чистая эманация зла.
Мотив полового воспитания возникает и в других сказках. Мужик учит дочь блюсти девичью честь (16). Состав сказки относится к основному, многократно повторяющемуся типу «заветной» морфологии: он захотел — препятствие — преодолел (или не преодолел) — по результату: она дала или не дала — в конечном счете: он — герой или ложный герой, то есть посмешище. Говорит дочь отцу: