Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 33



На улице нас ожидал последний сюрприз нобелевского марафона. У всех машин — нашей, кого-то из друзей, корреспондентских оказались проколоты шины. 

На следующий день я получила от Лидии Корнеевны Чуковской комплимент, которым очень горжусь. Она сказала: «Люся, слушая вас в эти дни, я поняла, чем МЫ отличаемся от НИХ — русским языком». 

А от Андрея получила подарок — машинопись Нобелевской лекции «Мир, прогресс, права человека». На первой странице с левой стороны лиловыми чернилами сделана надпись: «Дни, когда мы были далеко друг от друга и близко, когда мы гордились друг другом и оба трудились. С любовью Андрей. Осло, Вильнюс, декабрь 1975». 

Год 1976

После моего возвращения в Москву мы два или три месяца жили как бы на два дома. Вся хозяйственная и так называемая общественная жизнь за отдельными исключениями шла на улице Чкалова, а ночевать мы ездили в мою квартиру в Новогиреево. Нашу комнату на Чкалова заняли Таня с Ремой и двумя маленькими. Сделано это было не только из-за боязни повторяющихся угроз детям. После четырехмесячной разлуки очень уж хотелось хоть часть суток быть вдвоем. Уезжали мы обычно туда вечером, иногда не раньше полуночи. Завтракали там вдвоем. Вообще — утро вдвоем у нас все годы было самым любимым временем. Потом Андрей 2—3 часа работал: что-то по физике и писал автобиографию для Нобелевского сборника. Потом ехали на Чкалова, и там шла наша обычная жизнь с регулярными вторниками и гостями, людьми и бумагами. И вечером опять в Новогиреево. Андрей говорил: «Поехали к себе». И в этом было не только указание на место пребывания, но другое, какое-то внутреннее «к себе». Однажды ночью вышли из дома позже, чем обычно, потому что был старый Новый год. У подъезда на Чкалова нас поджидали три мужика. Один из них сорвал с головы Андрея шапку, и они побежали от нас, что-то крича. По выкрикам стало понятно, что это не случайные грабители, а все те же наши друзья из КГБ. Шапку ондатровую я буквально накануне купила в «Березке». Ее было жалко, но страшно не было. Видимо, мы уже привыкали к подобным «шуткам». И эта кража как-то очень вещественно подтвердила, что я вернулась домой. 

Однажды в эти дни кто-то из корреспондентов задал мне вопрос: изменилась ли наша жизнь после того, как Андрей стал лауреатом Нобелевской премии Мира? Тогда я ответила — нет. Теперь, спустя более четверти века, я не могу сказать столь определенно. Думаю, что произошли два изменения. Все, что говорил и писал Андрей, стало более слышно, получало больший отзыв в западных массмедиа и вызывало больший интерес. И неважно, какой знак — положительный или отрицательный — был у этого интереса. 

И анализируя, а если проще, то вспоминая последующие события, я вижу, как стало нарастать давление на нашу семью. 

После суда над Ковалевым Ефрема уволили с работы, хотя на суд он ездил в свои законные по советским нормам выходные дни. Для этого он сдавал кровь и получал полагающиеся за это отгулы. После увольнения Ефрем устроиться на работу в СССР больше уже никогда не смог. По специальности не брали, а в чернорабочего тоже не годился — был больно образован. В 1977 году это обернулось попыткой властей преследовать его за «тунеядство». Мы далеко не сразу поняли, что власти своим давлением стремятся вынудить Ефрема и Таню с детьми на эмиграцию. Надежда на получение квартиры от Академии (Андрей в это верил) не оправдалась. Объединить путем обмена мою и мамину квартиры, без того, чтобы Андрею что-то дала Академия, нам не разрешили. Когда я нашла обмен, комиссия райисполкома его запретила. Мы подали заявление в суд, но, как сказала судья открытым текстом одной из участниц обмена, «советский суд не защищает права людей, у него другие задачи». 

И последним шагом органов безопасности в давлении на нас было возбуждение уголовного дела против мамы Ефрема и Тани. Тут власти проявили абсолютную психологическую чуткость. Вряд ли Ефрем согласился на эмиграцию, если б дело было возбуждено против него. Они и пытались до этого сфабриковать дело о не имевшем места наезде на несуществующего пострадавшего. Но это не привело к желаемому ими результату. А вот уголовное дело против матери и жены сработало. 



В общественном плане активность Андрея не снижалась, но появились вокруг упорные разговоры, что он вроде как отошел от общественной жизни. Получил премию и успокоился. Большинство подобных слухов родятся в кабинетах 5-го управления КГБ и с удивительной легкостью подхватываются на московских кухнях, для очень большого числа людей в стране становясь как бы неопровержимым фактом. 

Именно это стало для Ефрема Янкелевича одним из побудительных (хотя и не главным) мотивов для работы над книгой «Тревога и надежда» с подзаголовком «Один год общественной деятельности Андрея Дмитриевича Сахарова». Оказалось, что выступлений в защиту отдельных людей, по общим правозащитным проблемам, по вопросам разоружения и отдельных статей в 1976 году было не меньше, чем в предыдущие годы. 

Из личных событий — они же и общественные. Мы дважды летали в Омск на суд Мустафы Джемилева. Навестили в ссылке Андрея Твердохлебова. Летели до города Мирного. Там провели сутки, потому что вдруг отменили полеты маленьких самолетов (не из-за погоды, из-за нас), а только по воздуху можно было добраться до якутского города Нюрба. Почти целый день бродили вокруг колоссальных гор породы, в которых рылись местные бомжи, видели знаменитый алмазный карьер. А в Нюрбе с нами повторилась в современном варианте история жен-декабристок, которых по пути к мужьям задерживали все губернаторы и полицейские чины. Мы дошли до окраины поселка, надеясь попасть на автобус или поймать попутку. Но там нас задержал милицейский патруль и доставил в местный отдел КГБ. Начальник признался, что он отменил рейсовый автобус, и сказал, что никакая попутка нас не возьмет. Я сказала ему на это: «Ну отвезите нас туда на мотоцикле с коляской. К вам же нас так доставили». На это ответил с издевкой: «Что вы, Елена Георгиевна, Андрей Дмитриевич может простудиться». — «Ну, мы пойдем пешком». — «Что вы, это ж Якутия, в лесу бандиты». Почему весь этот разговор вела я — не помню. Но вообще, у Андрея была такая манера. Если я ввязывалась в словесную перебранку, он обычно молчал и улыбался, глядя на меня. Похоже, получал удовольствие. И мы прошли ночью пешком по тайге более 20 километров до дальней якутской деревни Нюрбачан. Эта ночь запомнилась не одиночеством в глухом лесу, а гармоничным ощущением нашей близости и уверенности, что мы поступаем так, как надо. Я не умею рассказать, как хорошо нам было вдвоем звездной ночью в якутской тайге где-то около полярного круга. 

Но это был год трагических потерь в близком, самом близком нашем кругу. В марте безвременно ушел из жизни Гриша Подъяпольский. Это был человек чистый и как немногие соответствовавший идеальным понятиям диссидент и правозащитник. Ведь в любом сообществе близость к идеалу встречается редко. 

В мае какие-то ненайденные по сей день следствием (искали ли их?) бандиты раскроили череп Косте Богатыреву, и спустя месяц он умер в больнице, не приходя в сознание. Хоронили его в Переделкине 20 июня. 

А на следующий день мы узнали, что 19 июня в Бомбее скоропостижно скончался мой брат Игорь Алиханов во время плавания на своем корабле «Ленинский Комсомол», где он служил старшим помощником капитана (из-за беспартийности он не мог стать капитаном, хотя давно наплавал положенное число миль, имел высшее мореходное образование и соответствующую выслугу лет ). Хоронили мы его в Москве 26 июня на Востряковском кладбище. В эти дни меня как наваждение преследовала одна мысль «И у мамы сына больше не будет никогда. И брата у меня больше не будет никогда». Не оставляет она меня и теперь. 

В июле в Тбилиси проходила Рочестерская конференция по физике высоких энергий. За эту неделю как-то окрепли, перешли в личную дружбу отношения с Викки Вайскопфом и Сиднеем Дрелом. Викки, в отличие от Сиднея и Андрея, манкировал заседаниями, и мы с ним много времени провели, знакомясь с городом и посещая студии разных грузинских художников. Гидом нашим был Звиад Гамсахурдиа — красивый, обаятельный, явно, но не раздражающе любующийся сам собой. Все, что проявилось в нем позже, тогда не было видно или я была недостаточно наблюдательна. Последующие события — конца 80-х, его антиабхазский марш, резкое (даже грубое) открытое письмо Андрею, апрельские события в Тбилиси, изгнание из Грузии и последний приют у Джохара Дудаева (единственного, кто повел себя по-человечески по отношению к экс-президенту Грузии) на многое заставили смотреть по-другому. Но это не смягчает ощущения трагичности всей жизни и судьбы Звиада — сына знаменитого писателя Константина Гамсахурдиа, любимца Сталина. Для Грузии Звиад был — почти королевич, диссидент, первый президент Грузии, потом изгнанник, беглец. И наконец — самоубийство.