Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 14



— Ты и не умеешь портить жизнь.

— Я-а? — Любимая женщина возмущенно плюхается рядом, больно щиплет за бок, изображает другой рукой убийственно грозную кошачью лапу.

— Совершенно не умеешь. Ты, — уже полушутя, полувсеьез отвечает Максим, — можешь так тяпнуть или прижечь, что хочется немедленно умереть. Но ты говоришь правду, просто злобно и слегка преувеличиваешь. А жизнь портят совершенно не так. Это надо делать медленно, методично и вовсе не так искренне.

— Богатый опыт по этой части? — щурится Кейс.

— Скорее — наблюдений за процессом, — автоматически врет Максим. Врать, когда адресат лжи сидит верхом на твоих коленях, нос к носу, и внимательно смотрит в глаза, весьма непрактично — даже если делаешь это с привычной убедительностью.

— Знаешь… — едва слышно выдыхает адресат, — я думаю, это хорошая стратегия — всегда делать вид, что все замечательно. Я возьму ее на вооружение.

Только очень немногие люди умеют за пару мгновений из теплого, живого, хулигански царапающегося и щиплющегося существа превращаться в сугроб, да что там в сугроб, в сгусток ненасытного холода, поглощающий все тепло в радиусе километра. Это забавно только в ту долю секунды, в которую еще не понимаешь: это — всерьез. По-настоящему. Не привычная смена капризов, таких, сяких и этаких, противоположных друг другу, в течение минут, не раздражение утреннее, дневное и вечернее, каждое своего неповторимого оттенка — а серьезная обида.

И вполне обоснованная: невзаимность откровенности — оскорбительна.

Но совершенно невозможно же сказать. Выговорить. Произнести фразу, пристроить к ней другую, и так, слово за слово, раскопать то, что было надежно закопано несколько лет назад. Скотомогильник обеззаражен негашеной известью, огорожен колючкой и забыт. Зачем его трогать?..

И что делать с вытащенным наружу содержимым во всей его красе сибирскоязвенной?

— Ну, лучше так, чем делать вид, что все плохо… — И улыбнуться, пытаясь свести все к шутке, и получить такую оплеуху, что перед глазами темнеет. Это у нас называется пощечиной. А в боксе — кажется, кросс. Первенство в сверхлегком весе обеспечено…

После чего перевести на язык родных любимой супруге осин собственную реплику — и обалдеть. Потому что для нее это крайне оскорбительный намек на ее собственное отношение к окружающему, плюс отсылка к вчерашнему разговору… Господи, это что же у меня получилось?! Одной фразой разнести все, что построено за восемь месяцев, вот что. А объяснительные в духе «я-не-то-имел-в-виду» никогда ничего не исправляли. Они не способны нейтрализовать полученные ощущения.

— Кейс… — но поздно. Вылетела вон, хлопнув дверью так, что штукатурка над косяком вибрирует.

Хорошее начало дня, ничего не скажешь.

А уж как хороша дилемма — либо пытаться выдавить из себя что-нибудь жалостливое и душещипательное, либо оказаться в списке «идиотов и бревен» с пометкой «бревно особо подлое». Ну чем, черт возьми, я плох ей без нытья, драматических историй и трагических признаний? Да и до Рождества еще далеко, не время еще рассказывать о приключениях бедных-несчастных маленьких мальчиков, да и морда для Оливера Твиста у меня слишком откормленная.

Вот, спрашивается, на кой же черт… а, может быть, обидеться ответно — и не менее обоснованно: неужели так трудно понять, что мне совершенно не хочется и попросту противно пересказывать какие-то дурацкие эпизоды своей дурацкой биографии? Не хочется, неприятно, не нужно, не помогает. И из какого интереса, из какого принципа, из какого садизма нужно на этом настаивать — да еще и вот так, с хлопаньем дверями?.. Может быть, мне еще и периодически рыдать на плече? Без рыданий не гожусь?



«Не знаю как насчет рыданий, — говорит тот голос левого полушария, что регулярно звучит чужими интонациями, — а вот катать бессмысленные злобные истерики у тебя превосходно получается. Причем по сугубо внутренним поводам, никак не связанным с реальным положением дел. Врать никому в лицо не надо, а особенно — любимой жене, а особенно без повода. Но рыдать, ныть и трагически признаваться в том, что тебе в первом классе сосед по парте кнопку на стул подложил, и это оказалось непереносимым ужасом, тебя никто не просил. Это ты, милый друг, все сам из себя придумал. К чему бы это?»

Уйди, зараза, клюв оторву. И кнопок мне никто не подкладывал, между прочим.

Мы были дети основательные, неленивые — в родителей, в предков, — так что если уж что-то острое в стуле нужно, так можно и гвоздь вбить. А лучше не один.

Но это уже все можно додумать на ходу.

— Уйди, — говорит сидящий спиной к ступенькам веранды несчастный, замерзший средь теплого летнего полудня, маленький обиженный стог. — Уйди, видеть тебя не могу…

— Так. За неудовлетворительную формулировку ты мне уже синяк поставила. Этого вполне хватит. Меня теперь в самолет не впустят, примут за беглого преступника. Но, поверьте, сударыня, решительно ничего из услышанного вами я все-таки не говорил.

— Да-а? Я перед ним как дура наизнанку…

— А он, негодяй этакий, делает морду ящиком, — усмехается Максим, опускает руки на дрожащие под рубашкой острые плечи. Преодолевает вялое сопротивление «уйди-отстань-не-трогай»: не отстану, не уйду, ты же знаешь. — И врет как сивый мерин. И на сто пять процентов уверен в том, что в жалующемся виде будет выглядеть мерзко, тошнотворно и непристойно, как тухлая медуза. Доктор, простите идиота…

— Ну я же вот как-то стараюсь не стесняться… и не врать! — К последним словам несчастный продрогший голос наливается грозовым негодованием. — И вообще-то я тебя жаловаться не просила. Я, может, хотела поучиться, как правильно отравлять существование… — Возлюбленная супруга поворачивает голову через плечо, глаза уже сухие. — Эй… ты чего?

Наверное, думает Максим, у меня какое-нибудь особо дебильное выражение лица. Перекошенное сверх необходимого. Или челюсть где-нибудь у груди. Не знаю. Не чувствую. Отхлынувший только сейчас предельный страх оставил на память полное онемение всех мышц. Не поссорились. Точнее, поссорились — но не всерьез, не вдребезги, не до расставания; а уже показалось — все.

— Ты что, — выворачивается из-под рук ожившее, змеино-гибкое, движимое боевым задором тело, — ты что, подумал, что я вот так вот из-за одной глупости… сходу? Я, по-твоему, кто?..

Героиня анекдота «Мама, он меня сукой назвал!», думает Максим. Но если сказать что-нибудь подобное вслух, то обзаведешься вторым синяком, для симметрии, и тогда уже не пустят даже в здание аэропорта. Хотя нигде в анекдоте не сказано, что обладательница этой неповторимой логики не может быть глубоко обожаемой — со всей своей логикой, со всеми своими выходками, — единственной ненаглядной супругой.

Был город — хороводом, карнавалом, ярмаркой, каруселью, раскрашенной юлой, запущенной по гладкому камню: пляши, покуда хватит завода. Был город, рассеченный рекой, и река была везде — куда ни пойдешь, все равно придешь к набережной, и площади были везде, куда ни сверни — выйдешь на площадь, словно на одну и ту же, к одним и тем же голубям и колокольням, улочкам и крышам, запаху кофе и хлеба, галдящим туристам, деловито шелестящим велосипедам… был город, похожий на все города Европы сразу, как мать похожа на своих детей, был Город среди городов — и в нем было лето, жаркое, накаленное, звонкое, как обожженная глина кирпичей и черепиц, как светлый пористый камень.

Прозрачная лазурь Средиземноморья то и дело чернела, стремительно и грозно, набухала влагой, неистово рушилась вниз, словно желая смыть в Тибр горожан и туристов, чужаков и коренных обитателей, голубей и кошек, машины и велосипеды, петушков с крыш и чудовищ с водосточных труб — все, все в реку, в белую пьяную пену, прочь, чтобы оставить лишь освеженный ливнем камень.