Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3



Литературная деятельность Добролюбова, явившаяся через десять лет после Белинского, — эта деятельность, едва успевшая проявиться, тем не менее, однако, указывает очень резко на то, как ушло вперед новое поколение от поколения Белинского…

Добролюбов окончил курс в бывшем Педагогическом институте в 1857 году. Он начал принимать участие в критических отделах журналов еще будучи в институте, и одна из его библиографических статей, относящихся к этому времени, напечатанная в «Современнике», обратила на себя всеобщее внимание своим здравым взглядом и едкою ирониею. Статья эта наделала шум. Она была прочтена всеми. "Какая умная и ловкая статья!" — восклицали люди, никогда не обращающие никакого внимания на литературу… "Скажите, кто писал эту статью?" — слышались беспрестанные вопросы.

Ум и блестящие способности Добролюбова не могли не обратить на него особенного внимания лучших из его профессоров; и я помню, что на вечере у князя Щербатова, который был в то время попечителем Петербургского округа, целый вечер шли толки о Добролюбове и о том, какие блестящие надежды подает он.

— Жаль только одно, — заметил кто-то: — он, наверно, не вступит в службу…

Журналисты тотчас запутают его в свои сети, и он весь отдастся литературе…

Многие ученые присоединились к этому голосу и с своей стороны изъявили также сожаление.

Вышло действительно так. Добролюбов по выходе из института весь отдался литературе. Да и могло ли быть иначе?.. У него была глубокая, истинная, непреодолимая потребность высказаться посредством литературы; он глубоко чувствовал и сознавал свое призвание. Журналистам нечего было ловить его в свои сети, заманивать его: он сам твердо и сознательно вошел в литературу, как власть имеющий. И с первого же раза занял в ней видное место. Не уступая нисколько Белинскому в литературном таланте, Добролюбов имел уже преимущество перед ним в том, что получил основание несравненно более прочное и твердое; он с первого шагу стал на прямой путь, вполне сознавая, куда он ведет, и пошел по нем ровным и твердым шагом, не уклоняясь в стороны, не увлекаясь, не впадая в юношеский пафос, не подчиняясь и не кланяясь литературным авторитетам и не делая им ни малейших уступок. Никто так глубоко и верно, просто и здраво не смотрел на явления русской жизни и на последние произведения русской литературы; никто так горячо не сочувствовал нашим насущным общественным потребностям… В его статьях проглядывала та мощь, та внутренняя, сосредоточенная сила, которая обнаруживала в нем будущего великого двигателя; его статьи были проникнуты глубокою любовью к человеку, самым горячим участием к нашим низшим братьям и самым искренним и здравым патриотизмом… Они, несмотря на срочность и быстроту журнальной работы, развивались стройно, с изумительною логическою последовательностию, с каким-то внешним спокойствием, под которым, однако, слышалось биение горячего, любящего сердца и из-под которого проглядывал горький юмор человека, оскорбляемого всякою ложью, лицемерием и пошлостию… В статьях его не было и тени той внешней горячности, которая выражается обыкновенно в так называемых лирических выходках и отступлениях, которые нашим поколением ценились некогда очень высоко, но в настоящее время уже потеряли всякое значение и сделались более смешными, чем трогательными. Такие статьи, как "Темное царство" и "Забитые люди", я думаю, достаточно подтверждают сказанное. В одном из некрологов Добролюбова очень справедливо сказано, что его девизом и предсмертным завещанием своим близким собратам по труду было: "меньше слов и больше дела".

Деятельность Добролюбова была коротка (всего только четыре с половиною года), но она была изумительно плодотворна… Имя его не забудет история русской литературы!

Добролюбов вступил на литературное поприще одинокий, без всяких руководителей и покровителей (его гордой и сильной душе противно было меценатство), весь сосредоточенный в самом себе в 22 года и, при всей мягкости своих манер, если не холодный по наружности, то, по крайней мере, очень осторожный и сдержанный… Он едва очистил себе дорогу и проложил себе самостоятельный путь для действия, как смерть вдруг прерывает его — на недоговоренном слове… но, несмотря на это, он оставляет по себе в русской критике почти такой же глубокий след, какой оставил Белинский после 14-летней неутомимой деятельности… Чего нельзя было ожидать от такой духовной силы!



Да! сила его действительно была велика. Это был один из самых замечательных характеров по стойкости, твердости и благородству из всех литературных деятелей последнего двадцатипятилетия… Слово и дело никогда не противоречили в нем, и никогда в своих поступках он не допускал ни малейшего, самого невинного уклонения от своих убеждений. Другого, более строгого к самому себе человека в его лета трудно встретить…

На многих из нашего поколения, — людей, впрочем, очень замечательных и даровитых,

— Добролюбов своею сдержанностию, сосредоточенностию и наружным спокойствием, которые нередко смешиваются с холодностию и бессердечием, производил не совсем приятное впечатление. Известно, что наше поколение по преимуществу обладало восторженностию, лиризмом и увлечением и беспрестанно слова и фразы принимало за дело.

Если какой-нибудь малоизвестный нам господин говорил, например, при нас, сверкая глазами и ударяя себя в грудь, что он ставит выше всего на свете человеческое достоинство и готов жизнию пожертвовать за личную независимость или что-нибудь вроде этого, мы тотчас же бросались к нему в объятия, прижимали его, с слезой в глазу, к нашему биющемуся сердцу и восторженно, немного нараспев, восклицали: "Вы наш! О, вы наш!" и закрепляли союз с ним прекрасным обедом с шампанским и брудершафтом. Если появлялся молодой человек с некоторым талантом и притом с изящными манерами (что соединяется весьма редко в одном лице), мы немедля приближали его к себе, кричали всем встречным: "Какой талант появился! Чудо! чудо! Какая художественная сила, какой художественный такт!" и так далее, давали ему утонченные обеды, предлагали в честь его тосты и валялись с ним по диванам целые вечера, толкуя -

А молодой человек с некоторым талантом (который срезывался обыкновенно на втором произведении) говорил про нас: "Что за люди! Как они глубоко понимают искусство! Каким благородным энтузиазмом бьются сердца их!"

Всякая безделица приводила нас в восторженное состояние, погружала в лирический экстаз. Мы всё привыкли страшно преувеличивать, на старости лет пускались даже в романтизм, начали вздыхать и разнеживаться не хуже наших сантиментальных дедов времен "Бедной Лизы" и, как институтки, стали симпатизировать только тем, которые, подобно нам, свой внутренний жар, или, вернее, отсутствие всякого внутреннего жара, обнаруживали восторженными внешними знаками и фразами.

Все это, конечно, было бы довольно забавно, если бы не было так грустно, особенно при мысли, что мы принадлежали некогда к кружку Белинского, называли себя его учениками и, следовательно, были некогда на стороне здравых и свежих убеждений!

Замечая притом, что новое поколение начинает довольно зло подсмеиваться над нашею изнеженностию, расслабленностию, над нашими романтическими выходками и лирическими возгласами, что оно начинает слишком уже выдвигаться вперед, во вред нам, и прокладывает себе новый, более строгий и более прочный путь, — мы, или по крайней мере некоторые из нас, ожесточились против нового поколения вообще и в особенности против самых ярких его представителей. Наше негодование должно было прежде всего, конечно, пасть на Добролюбова. Мы все, или, пожалуй, некоторые из нас, за давностию лет или по действительным заслугам, оказанным нами некогда в дни нашей свежести, — приобрели авторитеты и кое-какие авторитетики. Нам, без сомнения, было бы очень приятно, если бы один из представителей молодого поколения обнаружил перед нами такое благоговение, какое мы обнаруживали в нашей молодости перед тогдашними авторитетами, и хоть для виду советовался бы с нами, выслушивал бы наши замечания и так далее. А Добролюбов не только не оказывал нам никакого внимания, даже просто не хотел замечать нас, не изъявлял желания быть нам представленным и отзывался о наших творениях так, как о самых обыкновенных, безавторитетных произведениях. Скажите, не оскорбительно ли это? Положим, что учитель наш Белинский громил также авторитеты, но ведь авторитеты тогдашнего времени держали себя совершенно недоступно относительно молодого поколения… Те из них, которые знали о существовании Белинского, смотрели на него, как орлы на червя, — а мы — так ли вели себя мы относительно нового поколения?.. Боже мой! да не мы ли первые протянули к нему свои объятия, не мы ли первые встретили его и приветствовали с лирическим восторгом, и — что же?..